Путешественник не по торговым делам
Шрифт:
Мистер Барлоу столь глубоко разбирается в существе моей профессии, что в сравнении с этим бледнеет и мое собственное знакомство с нею. Время от времени мистер Барлоу (под чужой личиной и под вымышленным именем, но узнанный мною) зычным голосом, слышным всем сидящим за длинным банкетным столом, поучает меня тем пустякам, которым я сам поучал его еще двадцать пять лет назад. Заключительный пункт моего обвинительного акта против мистера Барлоу состоит в том, что он не пропускает ни одного званого завтрака и обеда, вхож всюду — к богатым и к бедным, и всюду продолжает поучать меня, не давая мне возможности от него отделаться. Он превращает меня в скованного Прометея — Томми, а сам с жадностью хищника терзает мои необразованный ум.
XXXV. В добровольном дозоре
Одна из моих прихотей — намечать себе, даже во время самой обыкновенной прогулки, определенный маршрут. Отправляясь из своего ковент-гарденского дома прогуляться, я ставлю перед собой определенную цель и в
пути так же мало помышляю об изменении маршрута или о том, чтобы вернуться обратно, не выполнив задуманного до конца, как, скажем, о том, чтобы жульнически нарушить соглашение, заключенное с другим человеком. Недавно, поставив перед собой задачу — пройтись в Лайм-хауз,
В таких случаях я имею обыкновение рассматривать свою прогулку как обход дозором, а себя самого как совершающего обход полисмена в высоком чине. Я мысленно хватаю за шиворот хулиганов и очищаю от них улицы, и скажу прямо — если б я мог расправиться с ними физически, недолго пришлось бы им любоваться Лондоном.
Выйдя в этот обход, я проводил глазами трех здоровенных висельников, направлявшихся в свое жилище, которое — я мог бы присягнуть — находится неподалеку от Друри-лейн, совсем рукой подать (хотя их столь же мало тревожат там, как и меня в моем доме); и это натолкнуло меня на соображения, которые я почтительно представляю новому Верховному Комиссару, испытанному и способному слуге общества, пользующемуся моим полным доверием. Как часто, думал я, приходилось мне проглатывать в полицейских отчетах горькую пилюлю стереотипной болтовни о том, будто бы полисмен сообщил достопочтенному судье, будто бы соучастники арестованного скрываются в настоящее время на такой-то улице или к таком-то дворе, куда никто не осмеливается войти, в будто бы достопочтенный судья и сам наслышан о дурной славе такой-то улицы или такого-то двора, и будто бы, как наши читатели, несомненно, припомнят, это всегда одна и та же улица или один и тот же двор, о которых столь назидательно повествуется примерно раз в две недели.
Но предположим, что Верховный Комиссар разошлет во все отделения лондонской полиции циркуляр, требующий немедленно дать из всех кварталов сведения о названиях этих вызывающих толки улиц или об адресах дворов, куда никто не осмеливается войти; предположим далее, что в этом циркуляре он сделает ясное предупреждение:
«Если подобные места действительно существуют, то это свидетельствует о бездеятельности полицейских властей, которая заслуживает наказания; а если они не существуют и представляют собой лишь обычный вымысел, то это свидетельствует о пассивном потворстве полиции профессиональным преступникам, что также заслуживает наказания». Что тогда? Будь то вымыслы, будь то факты — смогут ли они устоять перед этой крупицей здравого смысла? Как можно признаться открыто в суде, — столь часто, что Это сделалось такой же избитой новостью, как новость о гигантском крыжовнике, — что неслыханно дорогая полицейская система сохраняет в Лондоне воровские притоны и рассадники разврата времен Стюартов — и это в век пара и газа, электрического телеграфа и фотографий преступников! Да ведь если бы во всех других учреждениях дела шли подобным образом, то уже через два года мы бы вернулись к моровой язве, а через сто лет к друидам!
При мысли о моей доле ответственности за это общественное зло я зашагал быстрее и сбил с ног несчастное маленькое существо, которое, ухватившись одной ручонкой за лохмотья штанишек, а другою за свои растрепанные волосы, семенило босыми ножонками по грязной каменной мостовой. Я остановился, чтобы поднять и утешить плачущего малыша, и через мгновенье меня окружило с полсотни таких же, как и он, едва прикрытых лохмотьями ребятишек обоего пола; дрожа от голода и холода, они клянчили подаяние, толкались, тузили друг друга, тараторили, вопили. Монету, которую я вложил в ручонку опрокинутого мною малыша, тотчас же выхватили, потом снова выхватили из жадной лапы, и выхватывали еще и еще раз, и вскоре я уже потерял всякое представление о том, где же в этой отвратительной свалке, в этой мешанине лохмотьев, рук, ног и грязи затерялась монета. Подняв ребенка, я оттащил его с проезжей части улицы в сторону. Все это происходило посреди нагромождения каких-то бревен, заборов и развалин снесенных зданий, совсем рядом с Тэмпл-Баром.
Неожиданно откуда-то появился самый настоящий полисмен, при виде которого эта ужасная орава стала разбегаться во все стороны, а он притворно заметался то туда, то сюда и, разумеется, никого не поймал. Распугав всех, он снял свою каску, вытащил из нее носовой платок, отер разгоряченный лоб и водрузил на свои места и платок и каску с видом человека, выполнившего свой высоконравственный долг; так оно в самом деле и было — ведь он сделал то, что ему предписано. Я оглядел его, оглядел беспорядочные следы на грязной мостовой, вспомнил об отпечатках дождевых капель и следах ног какого-то вымершего в седой древности существа, которые геологи обнаружили на поверхности одной скалы, и в голове у меня возникли вот какие мысли: если эта грязь сейчас окаменеет и сохранится в течение десяти тысяч лет, смогут ли тогдашние наши потомки по этим или иным следам, не обращаясь к свидетельству истории, а одним лишь величайшим напряжением человеческого ума прийти к ошеломительному выводу о существовании цивилизованного государства, которое мирилось с такой язвой общества, как беспризорные дети на улицах его столицы, которое гордилось своим могуществом на море и на суше, но никогда не пользовалось им, чтобы подобрать и спасти детей!
Дойдя до Олд-Бейли и бросив отсюда взгляд на Нью-гетскую тюрьму, я нашел в ее очертаниях какую-то диспропорцию. Странное смещение перспективы наблюдалось в этот день, кажется, и в самой атмосфере, вследствие чего гармоничность пропорций собора св. Павла, на мой взгляд, была несколько нарушена. По-моему, крест был вознесен чересчур высоко и как-то нелепо торчал над расположенным ниже золотым шаром.
Направившись к востоку, я оставил позади Смитфилд и Олд-Бейли, символизировавшие сожжение на костре, камеры смертников, публичное повешение, бичевание на улицах города на задке повозки, выставление у позорного столба, выжигание клейма раскаленным железом и прочее приятное наследие предков, которое было выкорчевано суровыми руками, отчего небо пока еще не обрушилось на нас, — и снова пустился в обход, отмечая, как своеобразно, словно бы проведенной поперек улицы невидимой чертой, отделены один от другого кварталы с близкими по роду деятельности торговыми заведениями. Здесь кончаются банкирские конторы и меняльные лавки; здесь начинаются пароходные агентства и лавки, торгующие мореходными
Возле церкви, что на улице Хаундсдич, всего лишь один шаг, — не шире того, который требовался, чтобы перешагнуть канаву у Кенон-гейта, что, по словам Скотта, имели обыкновение проделывать спасающиеся от тюрьмы должники в Холирудском убежище [166] , после чего, стоя на другой, свободной стороне канавы, они с восхитительным бесстрашием взирали на судебного пристава, — всего лишь один шаг, и все совершенно меняется и по виду и по характеру. К западу от этой черты стол или комод сделаны из полированного красного дерева; к востоку от нее их делают из сосны и мажут дешевой подделкой лака, похожей на губную помаду. К западу от черты каравай хлеба ценою в пенс или сдобная булочка плотны и добротны, к востоку — они расползлись и вздулись, словно хотят казаться побольше, чтобы стоить этих денег.
166
…спасающиеся от тюрьмы должники в Холирудском убежище… — Холируд — королевский дворец в Эдинбурге, построенный на месте древнего аббатства, служившего часто резиденцией и местом погребения английских королей. Во времена католиков Холируд был убежищем для правонарушителей всех родов, на его территории они находились вне досягаемости правосудия. Но затем это стало привилегией лишь несостоятельных должников.
Мне предстояло обогнуть уайтчеплскую церковь и близлежащие сахарные заводы — громадные многоэтажные здание, похожие на портовые пакгаузы Ливерпуля; поэтому я повернул направо, а затем налево, за угол невзрачного здания, где внезапно столкнулся с призраком, так часто встречающимся на улицах совершенно другой части Лондона.
Какой лондонский перипатетик [167] нынешних времен не видел женщины, которая, вследствие какого-то повреждения позвоночника, ходит согнувшись вдвое и голова которой откинута вбок так, что падает на руку вблизи запястья? Кто не знает ее шали, и корзинки, и палки, помогающей ей брести почти наугад, так как она не видит ничего, кроме мостовой? Она никогда не просит милостыни, никогда не останавливается, она всегда куда-то идет, хотя и без всякого дела. Как она существует, откуда приходят, куда уходит и зачем? Я помню время, когда ее пожелтевшие руки представляли собою одни кости, обтянутые пергаментом. С тех пор произошли кое-какие перемены: теперь на них можно видеть отдаленное подобие человеческой кожи. Центром, вокруг которого она вращается по орбите длиною в полмили, можно считать Стрэнд. Почему она забрела так далеко на восток? И ведь она возвращается обратно! До какого же еще более отдаленного места она доходила? В здешних краях ее видят не часто. Достоверные сведения об этом я получаю от собаки — кривобокой дворняжки с глуповатым, задранным кверху хвостиком, которая, навострив уши, бредет по улице, выказывая дружелюбный интерес к своим двуногим собратьям — если мне позволено будет употребить такое выражение. Возле мясной лавки она ненадолго задерживается, затем с довольным видом и со слюнкой во рту, словно размышляя над превосходными качествами свинины, она медленно, как и я, продвигается дальше на восток и вдруг замечает приближение этого сложенного вдвое узла тряпок. Ее поражает не столько сам узел (хотя и он ее удивляет), сколько то, что внутри него есть какая-то движущая сила. Дворняжка останавливается, еще больше навостряет уши, делает легкую стойку, пристально всматривается, издает короткое, глухое рычание, и кончик ее носа, как я с ужасом замечаю, начинает блестеть. Узел все приближается, и тогда она лает, поджимает хвост и уже готова обратиться в бегство, однако убедив себя, что такой поступок неприличен для собаки, оборачивается и снова рассматривает движущуюся груду тряпья. После долгих сомнений ей приходит в голову, что где-то в этой груде должно быть лицо. Приняв отчаянное решение пойти на риск с целью это выяснить, она медленно подходит к узлу, медленно обходит его вокруг и, наткнувшись, наконец, на человеческое лицо там, где его не должно быть, в ужасе взвизгивает и спасается бегством по направлению к Ост-Индским докам.
167
Перипатетик (буквально — «прогуливающийся») — последователь древнегреческой философской школы Аристотеля. По преданию, Аристотель преподавал свое учение во время прогулок.
Очутившись в том пункте моего обхода, где проходит Комершел-роуд, я припоминаю, что неподалеку отсюда расположена станция Степни, ускоряю шаг и свертываю в этом месте с Комершел-роуд, чтобы посмотреть, как сияет моя Звездочка на Востоке.
Детская больница, которую я назвал этим именем, живет полнокровной жизнью. Все койки заняты. Койка, где лежало прелестное дитя, занята теперь другим ребенком, а та милая крошка уже покоится вечным сном. Со времени моего предыдущего визита здесь выказали много доброты и забот; приятно видеть, что стены щедро украшены куклами. Любопытно, что думает Пудель о куклах, которые с застывшим взором простирают руки над кроватками и выставляют напоказ свои роскошные платья? Но Пудель гораздо больше интересуется пациентами. Я вижу, что он, совсем как заправский врач, обходит палаты в сопровождении другой собачонки, его подруги, которая семенит рядом с ним в качестве ассистентки. Пудель горит желанием познакомить меня с очаровательной маленькой девочкой, с виду совсем здоровой, но у которой, из-за рака колена, отнята нога. «Сложная операция, — как бы хочет сказать Пудель, обмахивая хвостом покрывало, — но, как видите, милостивый государь, вполне успешная!» Поглаживая Пуделя, пациентка с улыбкой добавляет: «Нога у меня так болела, что я даже обрадовалась, когда ее не стало!» Никогда еще не наблюдал я столь осмысленного поведения у собак, как у Пуделя в ту минуту, когда другая маленькая девочка раскрыла рот, чтобы показать необычайно распухший язык. Пудель — он стоит на стуле, чтобы быть на высоте положения, — смотрит на ее язык, из сочувствия высунув свой собственный с таким серьезным и понимающим видом, что у меня возникает желание сунуть руку в карман жилета и дать ему завернутую в бумажку гинею.