Путешествие дилетантов
Шрифт:
Сияло несколько свечей. Адель стояла у кровати больной, подобно восковому истукану. Мужчина в черном сюртуке прижимался круглой головой к груди господина ван Шонховена, словно что–то искал в складках ее ночной одежды. И хотя Мятлев тут же догадался, что это долгожданный лекарь, что–то давнее, неотвязное, мучительное сковало его, какое–то укрытое временем безумство, счастье, надежда, катастрофа, что–то необъяснимое, как линия судьбы, неточное, звучащее невпопад…
– Все страшное позади, – сказал лекарь хрипло, – кризис миновал. – И он обернулся
– А приходить надо, когда зовут, а не когда вздумается, – жестко наставила Адель и сказала Мятлеву: – Лекарь Иванов в самом похмелье.
– Иванов? – глупо удивился Мятлев.
– Иванов, – подтвердил лекарь не очень любезно, и сильный дух перегара заклубился по комнате, – приказали бы кухарке, – попросил он Адель, – что вам стоит? Там у вас есть такая, на чесноке… Господибожемой! – простонал он. – Сколько унижений!…
– Иванов? – переспросил Мятлев, уже обо всем догадываясь, и посмотрел в потускневшие от пьянства голубые немецкие глаза лекаря.
Наступила тягостная тишина. Вместо трех свечей одна освещала комнату призрачным сиянием. Лекарь топтался на месте и не уходил, будто собирался задавать вопросы. Благородный лефоше оттягивал карман княжеского сюртука.
– Я поправляюсь, – сообщила Лавиния, тщетно пытаясь понять происходящее. Руки у Мятлева дрожали и дух захватывало.
– Как это благородно с вашей стороны, несмотря на ночь, не отказаться от визита, – сказал он с ледяной учтивостью.
– Да ради рюмки он и до Москвы доползет, – сказала Адель и указала лекарю на дверь.
– Ну уж и ради рюмки, – обиделся Иванов.
Время позаботилось исказить черты этого человека, но короткая шея, но дотошность, с которой он припадал к больному телу, и этот неукротимый затылок, и узкий лоб…
– Я обратил внимание, как ловко вы прослушали больную, не прибегая к помощи трубки, – проговорил Мятлев срывающимся голосом, – это дается, вероятно, большим опытом?
– Да он, наверное, пропил трубку, – беспощадно пояснила Адель. – Он все пропивает…
– Господибожемой, – снова вырвалось у лекаря, – какое унижение!
…Но эти выцветшие нынче глаза, разве не они в те давние времена были преисполнены жаждой подвига? И разве тот поединок, тот открытый бой походил на эту жалкую, ничтожную, беспомощную, бесполезною склоку?
Лавиния приподнялась с тревогой. Мятлев кивнул ей, успокаивая. Адель дернула лекаря за рукав, и он вывалился из комнаты.
– Мы встречаемся с очень интересными людьми, – усмехнулась Лавиния. – Один другого интереснее.
В комнату вошла заспанная, улыбающаяся Серафима.
– Вообще, – сказала она, – ему доверять не нужно. Он вам такое наговорит, что с ума сойдете. Он уже, наверное, рассказал, что его жена утопилась?…
– А она утопилась? – выдавил Мятлев.
– Господи, – улыбнулась Серафима, – дура она топиться? Она уехала с архитектором, я же вам рассказывала, и письмо оставила… Вообще все было очень просто, как в жизни. А он, Иванов, от стыда, что ли, придумал это, что она утопилась, потому
– Куда же она уехала? – спросил Мятлев, глядя в пространство.
Серафима лениво улыбнулась и взмахнула рукой, что должно было означать некое расстояние, достаточное для столь обычной истории.
– Вообще, – сказала она, – Адель его жалеет. Если б не она, я бы его и на порог не пустила, а она жалеет. Вот они сидят на кухне, он пьет и рассказывает ей, как та топилась, как из дому побежала через сад, среди кустов, а у него и сада нет, вот он рассказывает, а она слушает, и так всегда. Она из жалости может замуж за него пойти, очень возможно…
– Она добрая, очень добрая, – сказала Лавиния. – Просто не знаю, что бы такое ей подарить, – и посмотрела на Мятлева.
– Вообще, – сказала Серафима как простодушное дитя, – подарите ей что–нибудь из вашего гардероба, ей будет приятно.
Уже вставало солнце. Лавиния спала, и недоумение на ее осунувшемся лице говорило, что сон захватил ее внезапно. За окнами кудрявилась сирень. Кричал петух протяжно и легко. До Петербурга было далеко – до прошлого рукой подать, да лень…
Мятлев вышел из комнаты. У самого порога на шинели спал могучий Гектор. Мятлев не придал этому значения. Из кухни доносились голоса. Афанасия не было. Никто не кинулся ему навстречу с дурацкими услугами. В маленьком садике полковничьего дома распускались надменные нарциссы, и гигантские ромашки – дочери степей – напропалую соперничали с ними. Мятлев присел на укрывшуюся в кустах скамью, и тут же бесшумная, как привидение, рядом с ним оказалась Адель. Днем она выглядела еще строже, еще тонкогубее.
– Вы Серафиме не верьте, – сказала она наставительно. – Та и впрямь утопилась… «Черт, – с досадой подумал Мятлев, – надо скорее уезжать!» И спросил:
– А она была хороша?
– Наверное, когда–нибудь и была, – сказала Адель, – то есть в Петербурге, конечно… А здесь… а сюда больная приехала от тяжелой жизни.
– А он?
– Ну что он? Он ее на руках носил, гулять водил, с ложечки кормил, им все завидовали. У нас ведь нравы армейские, а они были словно с картинки…
– А она?
– Ну что она? Поправилась. Ей–то что? Читала книжки, гуляла, ему не перечила, кивала, как кукла, и он запил. У нас ведь это просто, без этого нельзя, и вот он запил.
А он–то смел подумать, что прошлого уже нет, что, нарисованное могучим воображением отчаявшегося безумца, оно тотчас и растаяло, едва почтовая карета оставила за собой первую полусгнившую полосатую версту. Способность обольщаться до добра не доводит. Неужели нет иного средства от катастроф, кроме сухих тонких губ, безразличия и вечного сомнения?