Путешествие дилетантов
Шрифт:
– И Распевина пристрелили! – вдруг крикнул Мятлев, к ужасу Лавинии. – Распевина… старика! Я видел, как они целились из–за камней…
– Ничего, – кричал юный прапорщик, – мы им хорошо нынче дали! Теперь они долго не очухаются!
Входили новые гости. Стекла тряслись от крика, от топота ног. Серафима плакала и целовала Потапова в потный лоб.
– Были бы вы архитектором, – плакала Серафима, целуя Потапова, – я бы с вами на край света пошла… А так–то что же?… Вообще–то лекарь Иванов увезет меня отсюда, вот увидите… Я его прижму, вот увидите…
– А где же Иванов? – спросила Лавиния, чтобы унять неистовство. – Отчего же его не видно?
Тут все замолкли, чтобы послушать, что говорит эта петербургская мадонна, княгиня или еще кто, эта юная дама из другого мира, глазастая, недоступная, эта счастливая путешественница с насмешливыми губами, которой нет дела до их тризн и до их карнавалов…
– А Иванов
– Иванов, – сказал Потапов Мятлеву, – интересная личность. Он вам уже, наверное, рассказал свою жизнь? Это целый роман…
– У него была жена, – торопливо пояснил чернокудрый поручик, – она была чахоточная и убежала с каким–то князем в Петербург.
– Да не врите! – прикрикнула Адель. – Вечно вы врете про других. Она от князя бежала, а не с князем, а после уж здесь утопилась…
Потапов вскочил с полным бокалом, вино расплескивалось.
– Чистов, – прохрипел он в темноту, – не дай соврать! Не мы ли с тобой, брат, хоронили ее осенью прошлого года? Подтверждаешь?
– Подтверждаю, – откликнулись из полумрака.
– Отпустите мою руку, – шепотом взмолилась Лавиния Мятлеву, – мне больно…
– …это же ночью было, – продолжал меж тем Потапов, – когда лекарь прибежал. У него было белое лицо, он плакал и все твердил, что нет ему прощения. А мы тогда вот так же сидели, ну и с вином, конечно, и мы с тобой пошли, и он бежал за нами. Она лежала с открытыми глазами, и он принялся рыдать, да разве разбудишь? Подтверждаешь?
– Подтверждаю, – сказали из полумрака.
– …Мы ее хоронили под вечер того же дня, был еще батюшка Никитский…
– Батюшки Никитского не было, – сказали из полумрака.
– То есть как не было? – Потапов выплеснул остатки вина на пол. – Он был и псалмы читал.
– Псалмы я читал, – сказали из полумрака, – ты спутал, Потапов, а батюшка Никитский месяцем раньше утопился…
Тут снова все захохотали, и так, что пламя свечей заметалось. Потапов сидел пригорюнившись.
– Дурачье, – улыбнулась Серафима, – она с архитектором сбежала. Я сама видела, как они сговорились, дурачье! Они же у меня в доме сговаривались, вот здесь. Я вышла в вашу комнату (это она сказала Лавинии) и слышу: они сговариваются, все слышно… Еще она сказала, мол, спасите меня, друг сердечный, а он ей ответил, что, мол, ничего не бойтесь, все будет хорошо. Вообще они недолго сговаривались и собирались недолго. Вышли от меня, а уже бричка архитектора – у крыльца… – И повернулась к Мятлеву: – Представляете, как ловко?
– Верно, – подтвердил кто–то, – у архитектора бричка была…
– Как же вы все–таки вспомнить меня не можете? – сказал Потапов, подсаживаясь к Мятлеву. – Ну хорошо, я вам еще такой случай напомню: ваш камердинер, молодой, все в валенках ходил, жара, а он в валенках. А я как–то был хмелен и велел ему валенки снять, а вы вступились. Вы сказали, мол, пусть ходит в чем хочет, мол, это его дело. Помните? Вспоминаете? Мы с вами даже повздорили, я вас даже вызвать собирался… Вспомнили?
– Ах, да, да, – сказал Мятлев, ничего не помня, – теперь вспомнил.
– Так это же я и был! – обрадовался Потапов. – Видишь, брат, как все обернулось.
– Да, – сказал Мятлев, – молодость… – и тут же увидел, что Лавиния машет ему рукой от двери, и он пошел к ней.
В садике она рассмеялась и трижды поцеловала его.
– Ну, брат, – сказала она нараспев, – докатились!… Это и есть обещанный рай?… А не пора ли воспарить, брат? – Она прижалась к нему. – Еще пара вечеров, и вам захочется стрелять в горцев, чтобы ощутить себя героем.
Он обнял ее, и так они стояли, и рассвет разгорался все заметнее. Из дома доносилось неясное монотонное гудение, словно там, в гостиной у Курочкиных, пели одну общую молитву: без слов, а только «уууу… ууууу», протяжное, полное сострадания к самим себе. Затем все смолкло, и наступило время последней тишины перед пробуждением птиц.
Так незаметно они простояли более часу, наслаждаясь друг другом, прохладой, возвращением памяти и спокойствия, а когда воротились в гостиную, там никого уже не было. Заспанная кухарка сгребала остатки дьявольской ночной трапезы. От нее–то они и узнали, что с полчаса всего как прибежали с известием, что лекарь Иванов утопился.
71
(Из Пятигорска в С.–Петербург)
«Mon cher ami,
Досталась же мне участь, черт ее побери! Я сам усложняю собственные обстоятельства собственными сантиментами, совершенно чудовищными в наше время. В той проклятой крепостце, о которой я тебе писал, где одни очумели от праздности, а другие от запаха крови, я уж было сделал шаг навстречу скорбному финалу, но все перевернулось в один момент. Посуди сам (надеюсь, ты сможешь меня понять): Лавиния Ладимировская
Измученный всеми этими размышлениями, я ничего совершить не смог, окончательно растерял еще оставшиеся у меня жалкие аргументы к их задержанию и удрал в Пятигорск, чтобы немного поостыть и собраться с мыслями. Я предполагал, что они двинутся следом, как и было договорено, но получил нынче от князя неожиданное письмецо, что их планы поменялись и они срочно выезжают в Тамбов! По положению вещей я должен бы был неистовствовать и кусать локти, но, представь себе, даже вздохнул с облегчением. Здравый смысл, опыт, знание предмета, наконец, подсказывают мне, что они все–таки движутся по направлению к Тифлису: больше им некуда, что в заблуждение они меня ввели не из каких–то там подозрений относительно моих целей (не верю!), а просто из желания избавиться от моего чрезмерного приятельствования, ибо при всех моих достоинствах третий – всегда лишний. Теперь я, если я действительно благородный человек, должен буду подкарауливать их на Военно–Грузинской дороге и тайно следовать за ними, чтобы не обременять их назойливостью. Когда–нибудь я, может быть, дозрею до того внутреннего состояния, которое позволит мне не быть запутавшимся в сомнениях бараном, а высшим существом, которое может сказать: «Есть два пути: один – собственное благополучие за счет неблагополучия других, второй – жизнь по законам, продиктованным любовью и состраданием», и выбрать второй из них. Кстати, князь тоже предпочитает второй из них, однако, насколько я понимаю, совершенно бессознательно. В этой его телячьей слепоте есть слабости, но время и бог укрепят его на этом пути. Ах, mon cher, сколько глупостей мы изобретаем, выдавая их за разумную деятельность!
Прости, mon cher, обнимаю тебя, всегда твой верный брат
Петр фон Мюфлинг».
(Из Пятигорска – в С.–Петербург)
«Любезная матушка, мой ангел,
Вы и представить себе не можете, до чего удачна моя командировка! Обычные дорожные тяготы и спешка, сопровождающие нашего брата в поездках, на сей раз не беспокоят нисколько. Полное впечатление, что я в добровольном странствии, когда возникла внутренняя потребность изучить землю, нравы, обычаи, когда все тебе споспешествует: и природа, и климат, и встречные. Какое удачное стечение обстоятельств! Я получил Ваше благоухающее письмо в самый прелестный из дней моего вояжа, и в этом я тоже вижу заботливую руку провидения. Дело в том, что мне наконец удалось встретиться со своими беглецами! И что же я установил? Он – далеко не злодей, она – очаровательная наивная проказница. Взаимоотношения у них весьма пристойные, даже платонические! Он поступил так, как он поступил, не из корыстных побуждений, а из желания спасти юную красавицу от тирании мужа. Может быть, его поступок несколько и опрометчив и тороплив, но я поступил бы, вероятно, точно так же. Поэтому я счел неблагородным грубо вторгаться в их дружбу, пользуясь их наивностью и доверчивостью. Я позволил им продолжать их поездку в надежде, что где–нибудь в Тифлисе, устав друг от друга, они с меньшим трагизмом воспримут известие о моей миссии и с легким сердцем уступят моей непреклонности. Как бы я хотел увидеть Вас здесь и под руку, под руку, беседуя, повести Вас к Эоловой арфе, медленно, медленно, медленно…