Путешествие длиною в жизнь
Шрифт:
Отец был занят с утра до вечера, поэтому я весь день проводил со слушателями, которые меня хорошо знали: я часто бывал у отца на работе. Потом, когда я сам стал учиться в академии, некоторые из них помогали мне и в занятиях наукой, и просто в жизни.
Около Красного Села находились знаменитые Дудергофские высоты с их Вороньей горой, с которой во время блокады гитлеровцы обстреливали Ленинград. Я не раз забирался на эту гору, представлял себе, как все это было: ведь времени со дня окончания войны прошло не слишком много. Запомнил я и еще одну достопримечательность тех мест: на территории лагеря находился (и сохранился до сих пор) огромный камень.
На нем было выбито: "Прохожий, остановись! Береги сад".
Со временем мы стали выезжать на отдых все дальше от Ленинграда. Два года подряд мы ездили с отцом и мамой в Псковскую область. Там, в Гдовском районе, совсем рядом с Чудским озером, в деревеньке Какол мы останавливались в доме у одной женщины. Ее звали Кристина, я называл ее тетя Кристя.
Изба тети Кристи была обычной русской рубленой избой. Рядом с ней стоял хлев с домашними животными. Естественно, что от такого соседства были и соответствующие запахи. Но мне запомнился другой - запах свежеиспеченного хлеба, который тетя Кристя сажала в печь и выпекала. В избе мы только обедали или ужинали, а ночевали на сеновале, на мягком душистом сене.
Отец неспроста выбрал для отдыха именно эти места: здесь была прекрасная охота. Я ходил с ним в окрестные леса, но в основном проводил время с деревенскими ребятами. Мы купались в речке, которая протекала около деревни. Вода в ней была с каким-то буроватым оттенком - видимо, из-за торфяников, среди которых она текла. Особенно мне нравилось ловить раков. Как и местные мальчишки, я приспособил для этого маленькую сеточку, в которую помещал лягушку и опускал в воду. Раки "нацеливались" на эту лягушку и сразу же попадали в наши руки.
После весеннего половодья около речки оставались маленькие озерца. Я сооружал небольшой плот, брал с собой собаку и плавал по этим озерцам и даже по речке. Деревенская жизнь для меня, городского мальчишки, была очень интересной. Я ходил с пастухами пасти местное стадо, научился щелкать большим пастушеским кнутом. Мало того - научился плести его из волокон конопли. Помню, что даже привез в Ленинград один такой кнут.
Учился я ездить и на лошадях - без седла, конечно. И очень быстро сообразил, что лучше всего скакать на лошади галопом, а не идти рысью: так легче удержаться, поскольку нет тряски. Бывал я и на сенокосе, на жатве. Я впервые увидел, как женщины жали рожь серпами, вязали снопы, свозили их для просушки в специальный сарай - ригу.
Бегая с ребятами по деревне и ее окрестностям, я мог наблюдать и обычную жизнь людей, видел, как они устраивали небольшие праздники "посиделки", на которые собирались жители соседних деревень. Играл местный гармонист, женщины пели частушки или выходили танцевать кадриль. Мы, мальчишки, устраивались на завалинке и смотрели на эти забавы взрослых.
Конечно, жизнь этих людей, как я теперь понимаю, была очень убогой, очень бедной. В Каколе был небольшой колхоз, но хозяйство было почти натуральным. Об электричестве не имели представления. Денег колхозникам не платили, а расплачивались за их труд "палочками", трудоднями, на которые выдавали "натуру" - кое-какие сельские продукты. Потом только я узнал, что у жителей деревни на руках не было тогда даже паспортов и лишь при Хрущеве их стали выдавать колхозникам, чтобы они могли свободно покидать свои нищие деревни. Так что те небольшие деньги, которые отец платил тете Кристе за то, что она нас приютила, были для нее подмогой.
Много позже, когда я стал читать Некрасова, то почти зрительно представлял себе ту крестьянскую жизнь, которую он описывал, - ведь я видел ее в натуральном виде в Каколе. Жизнь там и в 40-50-х годах нашего столетия оставалась такой же, как при Некрасове. Время как будто не коснулось этой деревни, да и многих других. Одежда жителей Какола была словно из времен крепостного права. Рубахи были из домотканого полотна. На ногах летом носили лапти, онучи и странную (на мой тогдашний взгляд) обувь - "поршни", как называли ее сами колхозники. Это были самодельные, сделанные из куска домашней кожи даже не сапоги, не тапки, а что-то напоминающее индейские мокасины.
Я видел, как жители этой псковской деревеньки ели. Они всей семьей садились за стол вокруг огромного горшка или миски и хлебали из нее деревянными ложками. Никаких тебе индивидуальных плошек. То ли это было следование многовековым традициям трапезы, то ли просто безысходная бедность, ставшая еще более страшной вследствие войны, когда было разрушено даже то немногое, что имелось у крестьян.
Но тогда я, подросток 11-12 лет, не понимал причин такой жизни и вряд ли задумывался над тем, какова она. Мне было все интересно и даже нравилось жить в Каколе. Их пища, особенно приготовленная в русской печке, казалась мне удивительно вкусной. Я до сих пор люблю нормальную, натуральную еду. Я, например, знаю, что такое овсяный кисель, который готовили жители Какола. А вот моя внучка даже не представляет, что это такое.
Помню, как в деревне в очень маленькой и бедной избенке жил какой-то дед. И у него были ульи, причем не привычные нам домики из досок, а самые натуральные колоды, изготовленные по технологии чуть ли не времен Киевской Руси. Я запомнил, как он окуривал своих пчел, как потом собирал мед и угощал меня им. И мне очень нравилось его угощение.
Естественно, что там, в Каколе, я набирался не только свежего воздуха, но и "свежего" деревенского словесного фольклора. И не только его - за лето я привыкал к особому, псковскому выговору и, возвращаясь в Ленинград, должен был чуть ли не переучиваться говорить на нормальном русском языке, отвыкая от "чоканья": крыльчо, чапля, пальчами...
Конечно, воспоминания тех лет окрашены у меня в розовые тона. Это совершенно естественно, ведь это воспоминания детства. Я не мог понимать в полной мере трудностей тогдашней жизни, а был счастлив: родители со мной, друзей много... Что еще нужно ребенку для этого ощущения?
Когда мне было уже лет тринадцать, я впервые увидел свою другую бабушку, Анну Ивановну Сенкевич, познакомился со своими тетками, сестрами отца. Мы с мамой поехали на лето в Одессу, где все они жили, и остановились у родственников в какой-то огромной коммунальной квартире на улице Красной Армии (Пантелеймоновской). Бабушка жила на Пушкинской, в самом центре Одессы, и мы ходили к ней в гости. Мой двоюродный брат Володя показал мне море, и я впервые увидел эту необыкновенную красоту, эту огромную бирюзовую чашу. Мы ходили купаться на пляж в Отрадном, и я никак не хотел вылезать из воды. Мне запомнилось огромное количество маленьких лодочек, небольших парусников, я увидел знаменитые шаланды. За всеми этими необыкновенными для меня впечатлениями я не мог знать о той драматической ситуации, которая была в семье бабушки и которую от меня скрывали.
И здесь надо рассказать о трагической странице в биографии моего отца, о том, в чем он так и не решился признаться мне до самой своей смерти. Однажды я увидел, как отец заполняет какую-то анкету, и мне захотелось прочитать, что же в ней написано. В графе "Отец" стояло примерно следующее: "Осип Георгиевич Сенкевич, из рабочих, скончался от хронического алкоголизма в таком-то году..."
На самом же деле прочитанная мною запись в анкете не имела к моему деду никакого отношения, а была вынужденной мерой, поскольку происхождение от люмпена или пропойцы считалось самым благонадежным в эпоху диктатуры пролетариата.