Путешествие на край ночи
Шрифт:
Это был номер сержанта Бранледора. Он еще раз удался. Это единственный случай, когда Франция спасла мне жизнь; до сих пор это было как будто даже наоборот. Я заметил, что слушатели находятся в нерешительности; все-таки для офицера, как бы плохо он ни был расположен, трудно дать публично по физиономии штатскому, когда тот кричит громко, как кричал я: «Да здравствует Франция!» Эта нерешительность меня спасла.
Я схватил две руки, которые мне подвернулись, и пригласил в бар выпить за мое здоровье и за наше примирение.
Эти доблестные воины после минутного сопротивления пили со мной в течение
Пока мы вели бредовые разговоры, «Адмирал Брагетон» все более замедлял ход: ни одного атома свежего воздуха вокруг нас; по всей вероятности, мы плыли вдоль берега с трудом, как по патоке.
Паточное небо над бортом, черная размокшая мазь, на которую я с завистью любовался. Больше всего я люблю возвращаться в ночь, даже со стоном, даже в поту, словом, в каком угодно состоянии. Фремизон рассказывал без конца. Мне казалось, что земля уже близка, и я с беспокойством думал о том, как бы бежать… Мало-помалу разговор перешел на темы легкомысленные, потом просто похабные и, наконец, разъехался по всем швам, так как нельзя было разобрать, где начало, где конец; один за другим мои гости замолкали и засыпали, тяжело храпя. Омерзительный сон, раздирающий глубины носа. Это было самое время, чтобы скрыться. Надо уметь ловить эти минуты, когда жестокость даже офицерских организмов, самых прочных, самых наступательных на свете, на минуту замирает, требуя отдыха.
Мы стояли на якоре возле самого берега. Отсюда можно было разглядеть только несколько мигающих фонарей.
У парохода сейчас же появилась, толкая друг друга, сотня дрожащих пирог, нагруженных горланящими неграми. Они заполнили все палубы, предлагая свои услуги. В несколько секунд я притащил к сходням наскоро собранные вещи и ускользнул с одним из этих лодочников. В темноте я не мог разобрать ни его лица, ни походки. Спустившись по мосткам над булькающей водой, я поинтересовался, куда мы направляемся.
— Где мы? — спросил я.
— В Бамбола-Фор-Гоно, — ответила мне тень.
Сильными ударами весел мы продвигались вперед. Я помогал, чтобы плыть быстрее. Спасаясь, я еще успел напоследок взглянуть на моих опасных попутчиков; они лежали при свете фонарей на палубах, придавленные дурманом и несварением желудка. В них продолжалось брожение — развалившись, наевшись до отвала, они ворчали во сне. Офицеры, чиновники, инженеры и лавочники, все вперемешку, прыщавые, оливкового цвета, с брюшком, они были все на одно лицо. Байбаки, когда они спят, похожи на волков.
Через несколько минут я вернулся к земле и к ночи, еще более густой под деревьями, и дальше за нею, за ночью, — тишина в заговоре с ночью.
В этой колонии Бамбола-Брагаманс над всеми прочими торжественно возвышался губернатор. Его военные и чиновники не смели вздохнуть, когда он милостиво окидывал
Коммерсанты, устроившиеся там, казалось, воровали и наживались с еще большей легкостью, чем в Европе. На всей территории ни один-единственный кокосовый орех, ни одна фисташка не могли ускользнуть от их лап. Чиновники, больные и усталые, понимали постепенно, что они влипли, что, в сущности, это им принесет только нашивки да формуляры, а барыша почти что никакого… Оттого они искоса приглядывались к коммерсантам. Военные, еще более отупевшие, чем вся остальная публика, обжирались колониальной славой, заедая ее хинином и целыми километрами уставов.
Вполне понятно, что, ожидая столько времени понижения температуры, все безудержно хамели. Бесконечные и нелепые распри, коллективные и частные — между военными и администрацией, между администрацией и коммерсантами и потом между коммерсантами, временно сплотившимися, и администрацией, а потом все вместе воевали против негра и, наконец, негры между собой… Таким образом, вся энергия, которая оставалась от малярии, жажды, солнца, уходила на ненависть, такую жгучую, такую упорную, что многие из колонистов просто от нее подыхали, не сходя с места, — от яда собственного укуса, как скорпионы.
Но вся это ядовитая анархия была вправлена в герметическую рамку полиции, как крабы в корзину. Чиновники плевались впустую; губернатору, для того чтобы держать свою колонию в повиновении, ничего не стоило набрать любое количество облезлых полицейских, хотя бы среди кругом задолжавших негров, жертв торговли, которых нищета тысячами прибивала к берегам в поисках куска хлеба. Этих рекрутов обучали, как и по какому праву они должны выражать свой восторг губернатору. Казалось, что на мундире губернатора сияет все золото его финансов, и когда на нем играло солнце, трудно было поверить своим глазам.
Каждый год губернатор удирал в Виши и читал только «Официальную газету». Сколько чиновников жило надеждой, что в один прекрасный день он спутается с их женой, но губернатор не любил женщин. Он ничего не любил. Губернатор пережил все эпидемии желтых лихорадок и чувствовал себя прелестно, в то время как столько людей, которые желали ему смерти, как мухи, погибли при первой же чуме.
Еще помнили одно Четырнадцатое июля, когда под лошадь губернатора, гарцевавшего среди своих гвардейцев-спаги и перед развернувшимися парадом войсками резиденции, — а впереди вот этакой величины знамя! — бросился какой-то сержант, должно быть, в лихорадке, с криком: «Назад, великий рогоносец!» Говорят, что губернатор был очень расстроен этим покушением, которое, кстати, так и не удалось объяснить.
Трудно судить по-настоящему о людях и вещах в тропиках из-за яркости излучаемых ими красок. Вещи и краски там кипят. Коробочка из-под сардин, которая в полдень валяется на дороге, бросает столько различных отсветов, что для глаза она превращается в целое событие. Нужно быть осторожным. Там истеричны не только люди, но и вещи. Жизнь становится возможной, когда спускается ночь, но темнота во власти тучи комаров. Не то что один, или два, или сотня, а миллионы комаров. Не погибнуть в таких условиях становится настоящим произведением искусства самосохранения. Днем — карнавал, вечером — тихая война.