Путешествие в Русскую Америку
Шрифт:
И вот началась война. С одной стороны, гитлеровцы создали так называемый «охранный корпус», куда было мобилизовано около двух тысяч человек. Двести человек пошли добровольно служить в гестапо и абвер. Но большинство русских встали на защиту Родины. Многие русские, служившие в югославской армии, сразу попали в плен. Многим из плена удалось бежать, они сражались в партизанских отрядах против немцев. Много русских сложили головы при обороне Белграда. Был такой поручик Шель, русский из немцев. Знаете, по пословице: «Мама — немка, папа — грек, а я русский человек». Немецкие танки наступали на Белград. А у Шеля была рота сербских солдат. Вооружение — старые ружья. А сам Шель на лошади, с саблей. Солдатам своим он сказал: «Расходитесь по домам, со мной остаются только добровольцы», — и поскакал напролом со своей тупой саблей навстречу танкам. Немцы его тут же срезали. Потом нашли при нем документы, очень удивились, узнав, что это русский человек. Даже похоронили
Тоже служил в армии. Подождите, покажу вам его фотографию.
Отец Василий достает нужную папку и извлекает из нее фотографию. Очень высокий чернявый человек в папахе. Самолюбивое, волевое лицо.
— Трофимов ушел в партизаны, сидел в лагере. После войны был начальником артиллерии Югославской народной армии. Вот он бы мог много рассказать, жаль, я за ним не записывал.
— А он жив?
— Да нет, умер, здесь, в Белграде. Я его отпевал и место на кладбище нашел… Вот вам еще одно имя — Жорж Скригин. Во время войны ушел в партизаны. Всю войну прошел с фотоаппаратом. Все самые знаменитые снимки войны принадлежат ему. Была издана книга с его фотографиями.
— На сербском?
— Да. Жорж, кстати, был одним из первых кинорежиссеров Югославии. Сейчас очень старый человек. Ему много лет. В Загребе живет. Вот еще один русский — Петер Анагности. Хотите, подарю вам его книгу? Правда, она на сербском — о фашистских концлагерях. Очень сильная книга. Описывает, как их мучили, рассказывает о Якове Джугашвили. Какое-то время он сидел вместе с сыном Сталина в одном лагере. Книга так и называется по имени лагеря — «Колдиц-Либек». Он жив, архитектор, профессор университета… Вообще должен сказать, обстановка во время войны в Белграде была антифашистская. А наши русские ребята ходили по Белграду и пели: «Москва моя, страна моя, ты самая любимая». Немцы советских песен не знали, слов не понимали, а все вокруг молчали. Бывало, по воскресеньям маршем идут русские мальчики по улицам и поют. И ничего ни разу не случилось. Удивительно, не правда ли?.. Уходят люди, — вздыхает отец Василий. — И я не сразу после войны спохватился, молод был, глуп. Да и положение русских было не очень-то простое, сами помните, разрыв отношений с Советским Союзом. Для многих русских это были тяжелые времена. Документы утрачивались, партизанские истории не записывались. Но все-таки кое-что мне удается собрать.
Железные ворота, аккуратно заасфальтированный двор, деревянная дверь с коваными бляхами.
— А вы знаете, — говорит уже у ворот отец Василий, — у нас в Белграде есть Иверская часовня. Она построена в память разрушенной московской. Только московская была пять на пять метров, а наша — семь на семь. Но точная копия, такие же звезды, такая же крыша. Вам стоит зайти посмотреть.
Прощаемся, обмениваемся адресами. Надеемся скоро увидеться. Или здесь, в Белграде, или в Москве.
2
Мы так и не повидались. Но я часто вспоминаю отца Василия. И думаю о том, скольких документов лишилась бы наша отечественная история, если бы в разных углах мира не жили такие подвижники-собиратели, как отец Василий. И вот еще о чем я нередко задумываюсь: как много таких вот небольших, пестрых по своему составу русских музеев рассеяно по всему свету. Практически они совершенно неизвестны ни нашим советским историкам, ни музейщикам.
…Маленькие самодеятельные музеи, созданные либо усилиями одного человека, либо группой энтузиастов… Какое сильное впечатление они производят! Сами их недостатки с общепринятой музейной точки зрения: разнородность и разрозненность экспонатов, их «ненауч-ность» — создают совершенно особую атмосферу абсолютной подлинности, быстротечности жизни, неприкаянности, упрямого желания сохранить память, несмотря ни на что.
Сколько в этих музеях запечатлено давно отшумевших событий, сколько трагедий! Имена громкие, всемирно знаменитые и совсем безвестные люди. И все вместе — огромное полотно жизни тех двух миллионов, что покинули или вынуждены были покинуть Родину в первые послереволюционные годы.
Эти пожелтевшие ящики с документами, и на боках, часто дрожащей старческой рукой, надписанные имена их владельцев, эти коробки с неопубликованными дневниками и мемуарами… Они стоят вдоль стен в маленьких комнатах, пыльные, большей частью не разобранные и не описанные. В каких только частях света не доводилось видеть подобные картины! Эти непрочные ящики, эти коробки из-под виски, джина, апельсинов… Судьбы, судьбы, судьбы… Непрочитанное, неизученное, принесенное после смерти владельца родственниками, присланное откуда-то из глубинки той или иной страны.
Что-то принесено, прислано, сохранено. А сколько выброшено, сожжено, спущено в мусоропровод?
Американцы и те, кто стал американцами, особенно быстры на скорую расправу со своим прошлым. Сама американская жизнь, динамичная,
…На одном из книжных базаров в Вашингтоне мы покупали однажды старинную американскую энциклопедию с замечательными гравюрами. Одного тома не хватало. Устроители базара указали на высокую, плотно сбитую молодую женщину в потрепанных джинсах и кедах — недостающий том у нее. И он как раз о России. У американцев не принято подходить и о чем-то просить. Как правило, после просьбы тебе скорей всего откажут, сделав заключение, что просишь уступить нечто ценное. Мы рискнули. Подошли. В книге нам было отказано. «Зачем вам нужен всего один том?» — спросили мы скорей уже из любопытства. «А у меня дедушка с бабушкой были русские, — ответила женщина. — Папа говорит, у меня знаменитая фамилия, только выговаривается она трудно». — «Ну попытайтесь». — «Я — Лорис-Меликова, — сказала женщина. — Это правда известная в России фамилия?» — «Лорис-Меликова? — удивились мы. — И вы ничего не знаете?» — «Нет». — «Один из ваших предков был министром императора Александра II, подготавливал важные реформы. Царя убили, проект реформ он не успел подписать» — «Неужели?» — удивилась женщина. — «Он был граф, Лорис-Меликов». — «Значит, я графиня?» — изумилась женщина. — «Выходит, что так», — сказали мы. Она выпрямилась, разогнула спину (до этого она рылась на полу в куче книг), и вдруг стало видно, как она хороша собой. «Как это досадно, — сказала она, — мои родители совсем американизировались, я даже русского языка не знаю. Что ж, — она протянула нам злополучный том, — уступаю на память. Выходит, вы лучше меня знаете историю моей семьи».
Такая вот неожиданная встреча на книжной ярмарке. Кто она, эта женщина? Какова степень ее родства с известным деятелем 60-х годов прошлого века? Но ведь и в этой семье, по-видимому, что-то было. Если не документы, то какие-то предания. И вот четвертое или пятое поколение — и уже ничего. Ни одного русского слова. Крайний случай. Но фамилия держится — Лорис-Меликова.
Хотя большинство русских помнят свое родство. Но куда девать семейные бумаги? Ведь о существовании маленьких русских музеев еще надо быть осведомленным, надо знать их адреса. И еще надо быть уверенным, что твой дар, ворох бумаг, примут, что они представляют историческую ценность. Как в этом разобраться? И кому? Дети, внуки, правнуки эмигрантов часто далеки от проблем русской истории. И, надо признаться, за минувшие десятилетия наша страна сделала немало, чтобы потомки эмигрантов не чувствовали своей сопричастности к судьбам Родины.
Если задуматься, какое тягостное положение сложилось! Какой отрыв от родных корней в этих музеях! Как сейчас, когда меняется наше отношение к эмиграции, дико и странно становится, что в этих музеях практически не бывают советские люди. Во всяком случае, до самого недавнего времени подобные посещения никому и в голову не приходили. Ибо неукоснительно продолжал действовать все тот же принцип — это места, где окопались наши классовые враги. А к классовым врагам, как известно, ни шагу! И они к себе на порог не пустят. А если вдруг забредешь, сколько неприязненных взглядов в спину. И эта взаимная неловкость почти всегда, почти везде. Между русскими людьми. Почти все они родились уже в эмиграции, ушли на пенсию, у многих и родственники у нас в стране, братья, сестры, племянники. Некоторые к нам ездят, и довольно регулярно. Но входишь в музей — и начинается: «У нас, знаете ли, большая коллекция портретов последнего государя… нам подарили. Один человек собирал всю жизнь его портреты, завещал в музей». Ну портреты, ну табакерки, чашка, из которой пил царевич, коврик, на котором молился Николай II. Почему это мешало нам разговаривать? Почему так непривычно и трудно было находить общий язык не с американцами, — с русскими людьми, людьми, сохраняющими нашу культуру за рубежом?