Путешествие в страну детства
Шрифт:
Дядя Володя заведовал какими-то складами. По словам отца, он «на тепленьком местечке грел руки, хитро обтяпывал свои делишки».
Дядя Володя часто был веселый, ласковый. «Без мыла в душу лезет»,— ворчал отец. У дядюшки толстый, лиловатый нос, в колечко закрученные светлые усы, пестрый галстук, шляпа.
В доме у него постоянно шумели гулянки, граммофон с розовой трубой распевал романсы «У камина», «Белой акации…», «Пара гнедых», «Очи черные».
Отец был уверен, что дядюшка гулял с «выгодными людьми».
Отец
Мы слышали пьяный гвалт и не могли уснуть. Мать стучала кулаком в стену, но шум не прекращался.
Потом тетка и дядя продали свою половину и купили отдельный дом.
— Вылетят в трубу. Профорсятся. Еще пойдут с протянутой рукой,— пророчил отец.
Он редко говорил о ком-нибудь хорошо. А если и говорил, то всегда одно и то же:
— Хозяйственный мужик! Домишко свой, две коровенки, две лошаденки, две чушки. На столе мяса невпроворот. Сыновья — каждый в дом тащит. Сыт и ладно, чего еще?
Теткину половину дома купила толстая баба с заплывшими глазами. Она любила подглядывать в щели заборов, подслушивать разговоры соседей.
Мой старший брат Шура прозвал ее «Коробочкой». Он как-то читал нам о Коробочке из «Мертвых душ».
В городе было очень туго с жильем. Почти весь деревянный Новониколаевск находился в руках домовладельцев. А в город приезжали и приезжали из других краев, из деревень. Хозяева пользовались этим, заламывали цены. В ответ некоторые квартиранты вообще отказывались платить, объявляли хозяев «нетрудовым элементом».
Вот тут-то домовладелец и разворачивался вовсю.
Коробочка, например, чтобы выжить квартирантов-захватчиков, забивала тряпками трубу, и жильцы не могли топить печь. Закрывала ворота на палку рано вечером, и жильцы подолгу дрогли на морозе, барабанили на весь квартал. Она спускала с цепи собаку днем, и дети их не смели выйти во двор. Она закрывала уборную на замок. А одних квартирантов даже выкуривала серой. Летом перебралась в амбар, замуровала в доме все отдушины, запечатала окна и подожгла в подполье кучу желтой серы, дескать, мыши и крысы одолели и она травит их. Целый месяц в доме лениво клубилось облако вязкого, ядовитого дыма.
Ночевавшие во дворе «совслужащие» наконец сдались и «съехали». С тех пор Коробочка пускала на квартиру только холостяков.
Собаку и кошку она морила голодом. Из-за жадности ходила обедать к родным и знакомым. Перед каждым выходом из дома гадала на картах, пытая судьбу, что ее ждет, пудрилась, чернила брови и румянила рыхлые булки щек. Она была вдовой и охотилась за женихами.
Бывало, разобьет случайно чашку, тут же слепит осколки хлебным мякишем и подсунет квартиранту. Тот, ничего не подозревая, берет чашку, а она разваливается, и бежит квартирант в магазин за новой…
С другой стороны нашего дома жили цыгане Лиманские. Я лазил по крышам и гонял голубей
Дед у Ромки рыжеватый, а вот бабушка — настоящая цыганка с пестрой шалью на плечах, с большущей серьгой в темном ухе. Высокая, статная, с хриплым, низким голосом, она не выпускала изо рта дымящуюся козью ножку.
Иногда к Лиманским, на телегах с шатрами, приезжали кочующие цыгане. Их повозки и лошади заполняли двор. Несколько дней и ночей цыгане пили, плясали, пели. С ними веселился и Ромка, играя на гитаре с пунцовой лентой на грифе. Помню, однажды почти всю ночь звучал на весь квартал прекрасный, рыдающий женский голос. И сейчас — через много лет — я все слышу этот удивительный голос.
Утром я увидел певунью. Я узнал ее по голосу.
Пока Лиманские готовили очередной стол, она вышла немного подработать. Зачарованный, я ходил за ней по кварталу. Она заглядывала в открытые окна, во дворы, гадала, клянчила. По городу немало бродило цыганок. Но эта певунья родилась красавицей. Да и выглядела она наряднее других. В ушах ее болтались серебряные серьги, на плечах лежала черная шаль в красных цветах, кофта была ярко-желтой, юбка зеленой. В черно-синеватых волосах горела красная гребенка. На шее посверкивало монисто из стершихся монет.
Босая, шла она лениво, мягко. И казалась совсем равнодушной, когда ей кричали хозяйки:
— Иди, иди дальше! Шатаетесь по дворам, попрошайки! Выглядываете, что где лежит!
Мне было обидно за певунью, и я едва сдерживался, чтобы не запустить камнем в
крикливую бабу.
Наконец цыганка подошла к нашему дому и увидела в открытом окне моего брата Шуру. Он тогда учился на курсах стенографии. Положив на подоконник учебник, Шура выписывал из него разные мудреные значки.
Был он среднего роста, ладно скроенный, лицо узкое, смуглое, глаза чуть выпуклые, ласково-насмешливые. Темные волосы у него такие тонкие, что один волосок не сразу-то и разглядишь.
— А давай, красавец писаный, погадаю тебе, — запела цыганка, облокачиваясь на голубой подоконник. — Хочешь — на карты кину, хочешь — на ручке всю правду скажу?
Шура с интересом посмотрел на нее, улыбнулся.
Тополя густо дымились пухом. Он снежинками оседал на синеватые волосы, на черную шаль цыганки.
Таборная певунья разбросила на подоконнике веер карт; дамы, валеты едва были различимы, так они вытерлись. Разбухшие, промасленные, залохматившиеся с краев, карты шлепались, как оладьи.
— А на сердце твоем, соколик, лежит бубновая дама. Сушит она твое сердце.— Цыганка серьезно посмотрела в глаза Шуре.— Но стоит на твоем пути, чернобровый, король крестей. Затаил он в сердце своем против тебя черные думы, а помогает ему пиковая злодейка.
Меня удивляли ее слова, и нравились они. Интересно, что это за дама у Шуры? Ведь о нем все говорили: «Скромный, как красна девка!», «Писаный красавец». Ну, ладно! Пусть! Я люблю Шуру.