Путешествие в страну детства
Шрифт:
Шура порылся на полке, полистал какую-то книгу и потом сунул ее к самому носу Князева.
— Чего ты, чего ты? — не понял Васька. Шура ткнул пальцем. Князев ошеломленно уставился в книгу. Склонились к ней и Сашка Сокол и Колчак. Сунулся и я. И тут раздался хохот. В книге был портрет: Ленин читает газету, а на груди его галстук.
— Ну так вождь… Он может,— забормотал растерянный Князев.
— Орет-орет,— разозлился Колчак и полез в плиту, начал стряхивать с галстука золу, пепел.
— Все равно у тебя внутри… не того,— снова начал приходить в себя Князев.— Трень-брень разводишь, понимаешь,
— У тебя у самого фамилия контровая — Кня-зев! — напустился Колчак.— Лакей, что ли, Князев?!
Сашка Сокол захохотала, Шура добродушно усмехнулся, а Васька густо покраснел, даже роса пала на лоб. Должно быть, Колчак затронул его больное место.
— Ничего себе, фамильица для комсомольца,— издевался Колчак, тряся высоко поднятую над головой гитару. Пряник выпал из дыры, лег на струны. Колчак вытащил его, откусил и заиграл: «Умер Касьянушка, умер бедняжечка».
— А я что,— виноват, что ли?! — заорал Васька.— От прадедов эта фамилия. Не лакеи, не подпевалы они были, а рабы Князевы.
Зимняя рама была уже выставлена, сквозь хорошо промытое стекло окна виднелся просохший двор и свежие, усыпанные вздувшимися почками, тополя. Тучи заклубили небо, но все равно этот серый денек весь был весенним, он бередил душу. В приоткрытую створку проникал запах клейких почек. Но на Ваську даже весна не действовала. Его непримиримая душа так и рвалась в бой.
Добрался он и до Шуры.
— Ты вот тоже — хорош! На полке политграмота… Ишь ты, целый ворох членских билетов! — Князев взял стопку книжечек, перебирал их: — Общество «Друзья детей», «Воздушный флот», «МОПР», «Долой неграмотность»… Учишь, конечно, азбуке каких-нибудь темных прислуг… Ага, вот и билетик «Воинствующего безбожника». А в углах у тебя что? Как же так получается, а? У комсомольца, и вдруг — иконы.
Глаза Князева стали ехидными.
И без того смуглое лицо Шуры потемнело еще больше. Он кивнул на стену.
— Где ты их видишь?
— А там,— и Князев ткнул пальцем на дверь в соседнюю комнату.— Весь угол от потолка до пола боженьками изукрашен.
— Ну, Васька, ты каждой бочке затычка! — удивился Колчак.
— Там комната матери,— сердито ответил Щура.
— А в кухне соборный иконостас? Кухня-то общая.
— И кухня материна,— все больше темнел Шура.
— Да-а, брат, не того, не того… Как-то не по-нашему все это,— многозначительно протянул Князев.— Топорик, топорик нужно иметь! У меня тоже маманя поклоны била. А я однажды взял да и посшибал всю эту мазню богомазов! Старуха в рев, аж вся трясется, по полу елозит, собирает…
«Ну и балда»,— подумал я. Мне стало жаль старуху. На ее месте я представил свою маму и даже отвернулся от Князева, так он стал мне неприятен.
— Темнота, что с нее возьмешь? — продолжал Васька.— Взбеленился я, уволок всех святых в сарай да и в щепки. Так старуха чуть не замертво свалилась на койку. Вот до чего доводит это самое богопоклонство!
— Пусть мать живет так, как ей хочется. Она заслужила,— резко сказал Шура. Я еще не видел его таким.
— Вот недавно Архипов… Ты же знаешь его! Устроили ему в клубе Петухова
— Ты мне не грози,— Шура отвернулся, стараясь сдержать себя.
— Слушай, Князев, не волынь,— вступилась. Сашка Сокол.— Ты не знаешь, какая жизнь была у тети Дуни, ну и помалкивай! Это вечная работница, а не какой-нибудь тебе нэпмановский осколок. И не нужно ее трогать!
— Нет, именно ее-то и нужно трогать,— закипятился Васька.— Наш она человек? Наш! Отравили ее опиумом религии? Отравили! Должны мы ее лечить? Должны! А как же иначе?!
— Заткнись… Мать нечего трогать,— глухо проговорил Шура, не глядя на Ваську…
Молодец, что он так сказал! Но я боялся, что его выгонят из комсомола. И Шура тоже молча переживал. Я слышал, как он ночами ворочался, не мог уснуть. Он даже осунулся за эти дни. Потом Шура рассказывал нам с Марией, как наседал на него секретарь, грозил исключением. Но Шура стоял на своем. Тогда его начали пропесочивать на собрании.
Два дня шумел диспут «Может ли комсомолец терпеть в своем доме иконы». Горячие головы, вроде Васьки Князева, топали, свистели, кричали секретарю: «Гнать его из комсомола! Голосуй, и никаких гвоздей!» И ведь исключили бы, если бы не Сашка Сокол. Она пришла со своими студентами на это собрание молодых электриков и рассказала о жизни нашей матери. Сашку городские комсомольцы знали по выступлениям в газете, на диспутах, на конференциях и считали ее «своей в доску».
Для Шуры все кончилось записью в протоколе: «Объявить выговор за то, что не вел борьбу с религией в своей семье»…
Этой же весной комсомольцы города решили переделать бывшее кладбище в парк.
Ребята ходили на кладбище с песнями, положив на плечи лопаты.
Мы, ребятишки, увязывались за ними.
Смело мы в бой пойдем
За власть Советов,—
пели во все горло комсомольцы.
Церковь они уже закрыли и крест свернули. Кладбище когда-то было за городом, в пышной березовой роще. Потом город стал расти, леса и рощи вырубали, а на их месте ставили дома, и наконец кладбище оказалось в самом центре города.
В палисадниках и на кладбище было белым-бело от цветущей черемухи. Вдруг рванулся сильный ветер, закружил, понес с нее лепестки. И тут же посыпался радостный дождь. Сбоку смотрело солнце, и поэтому дождь сиял. Сидя на кладбищенском заборе, я так и онемел при виде этой белой метели и дождя.
На кладбище пришло человек двести, рассыпались среди шумящих на ветру берез; залязгало железо, затрещало дерево: выворачивали кресты, памятники, оградки, стаскивали их в кучу.
Вокруг этой кучи собрались старики, старухи. Поднялся вой, причитания.