Путешествие в страну детства
Шрифт:
Ожидая открытия магазина, я шатаюсь по проспекту, по ближним улицам.
Ручьи, сосульки, запах талого снега, синие лужи отвлекают меня от всех пережитых горестей, и я уже чувствую себя довольно сносно, а вскоре весна совсем вытесняет из души всякую досаду.
Вижу, как в одном из палисадников по чистому, голубому льду течет широкой, тонкой пеленой чистейшая вода. Она струится из-под остатков ноздреватого, липкого снега. Изо льда кое-где торчит бурая трава. Прозрачные струи пригибают ее, и она расстилается по их течению.
Я смотрю на льющуюся снеговую
Вода из-под снега бежит,
Трава сквозь ледок торчит,
По воде расстилается, стелется…
И тут я запинаюсь. Привязывается рифма «метелица», и никак я не могу найти другую, потому что я люблю слово «метелица». Но какая же метелица весной?
В магазине подаю бумажку продавцу и выбираю дешевые томики Некрасова и Чехова. Мне завертывают их в бумагу, перевязывают шпагатом. Очень хочется скорее полистать их…
Стихотворение о прозрачной снеговой воде я все-таки написал. Я даже не показал его Шуре. Еще не хватало, чтобы меня правили! Унесу в редакцию, и все будет в порядке. Я ведь уже печатаюсь!
Я вошел в редакцию довольно смело, как свой человек, ожидая похвал, протянул тетрадный листок в косую линейку.
И вдруг Вяткин, сокрушенно почесывая худую, запавшую щеку, ошарашил:
— Слабовато, дорогой! Рифмы плохие. И не везде они есть. И размер ты не выдерживаешь. Это значит строчки у тебя разной длины. Да и неграмотно кое-где. И потом — у тебя весна, ручьи, мокрый лед, а сейчас уже лето, сухо, жара.
У меня все так и оборвалось в душе. Будто меня унизили. Так бы и провалился сквозь землю.
Я ушел, чувствуя себя разгромленным, опозоренным. Теперь я был уверен, что поэта из меня не получится. Рушились все мечты. Плелся по улице, полный отчаяния.
Так я впервые вкусил горечь творческого поражения…
Легковой извозчик
Я окончил третий класс.
Летом всю нашу Бийскую улицу рассекла глубокая, узкая щель траншеи. Ее копали лопатами мускулистые здоровяки без рубах, в брезентовых рукавицах. Землекопов не было видно, только летели вверх желтые комья глины да сверкали, показываясь на миг, надраенные о землю лопаты.
Вечерами мы бегали вдоль траншей по красноватым хребтам свежей глины. Она гулко сыпалась на дно ущелий.
Потом привезли трубы, и рабочие стали опускать их в траншеи.
Отец иногда останавливался возле них, курил, хмуро следя за работой.
— Язви тебя,— слышалось порой его бормотанье.
Трубы засыпали весело, быстро. Мы, ребята, помогали рабочим, тоже сбрасывали и утаптывали глину.
Трубы оказались певучими. Когда градом посыпались на них комки земли, они запели сначала басом, а потом голос их начал повышаться, торопиться и наконец перешел в плачущий тенор, а затем и совсем замолк под слоем земли.
На углу выросла бревенчатая будка с длинным, гнутым краном. Белели новенькие стропила, еще не обшитые досками, торчала клетчатая, кирпичная
Плотники отдыхали в тени, курили, сидя на чурках. К будке были прислонены только что оструганные фуганком золотистые доски. Валялось много пахучих щепок и стружек. Земля была засыпана опилками. Пахло смолистым тесом.
Мы с Бычей собирали в корзинку щепки.
Город пыхал июльским зноем, как натопленная печь. Жар обдавал тополя с вяло обвисшими листьями, просушенные до звона заборы, дома, вспотевшие янтарными каплями. Босые ноги шлепали по мягчайшей пыли, горячей, как зола в костре. Тени, будто выкроенные из черного сукна, делали пылкий свет еще более ослепительным.
На водовозке подъехал отец.
Плотники попросили напиться. Он налил им полное ведро, поставил на верстак возле стены.
Изморенные жарой, рабочие долго и жадно пили, слегка наклоняя ведро обеими руками.
— Когда заканчиваете? — сухо спросил отец, смахивая со лба пот рукавом.
— Крышу покроем, и все,— ответил степенный старик с узкой, длинной, как у святого, бородкой. На нем была выцветшая синяя рубаха навыпуск, подпоясанная ремешком. Она промокла на спине от пота. Отец помолчал, поправляя сбрую и, будто между прочим, снова спросил:
— Ну, а вообще, когда вся эта музыка заработает? — он махнул рукой вдоль свежей, желтой полосы засыпанной траншеи.
— Начальство грозилось дать воду через месяц.
— Весь городишко изрыли, проехать негде,— проворчал отец.
— Каюк твоей водовозке, батя! — рассмеялся молодой, голый по пояс плотник. На груди его голубой орел распластал крылья.— Прямая дорога тебе сюда в будку.— Он показал на окно за железной решеткой.— Сиди себе да покуривай, получай талончики да поворачивай краники. Тут за день со всеми бабами можно покалякать. Глядишь, какая-нибудь и сдобрится. Этакая дебелая, с подоткнутым подолом! Эх! — парень смачно крякнул. Отец криво усмехнулся:
— Да только это теперь и осталось! — он выплеснул из ведра оставшуюся воду, повесил его на кран водовозки.
— Подкузьмили, значит, тебя,— веселился парень.— Сковырнули с насиженного места!
— Не меня одного, тут пол-России сковырнули,— заметил отец.
— Это верно,— согласился степенный, пропуская через мосластый, темный кулак светлую бородку.— Всему большой пересмотр идет. В наше время молиться было хорошо, а теперь — плохо, богатому был почет, а теперь — тюрьма. А в городе что творится? Старые домишки кварталами сковыривают. Кирпичные на их места возводят.
— Всем вам теперь хана, старорежимники!— заключил веселый парень с голубым орлом на груди и, поплевав в ладони, взял топор.
Отец зачмокал губами, дернул вожжи. Гнедко проснулся, подобрал отвисшую губу и тихонько тронулся.
И вдруг отец в ярости ожег его спину вожжами, заорал:
— Но-о, кляча!
Гнедко дернулся, загремело ведро, из-под крышки хлестнули фонтанчики воды, запылили колеса…
А однажды по кварталу пронесся крик мальчишек:
— Вода пошла! Вода!
Мальчишки, девчонки, женщины выбегали изо всех калиток, гремели ведрами, коромыслами, перекликались. Бежал и я, махая крашеным, синим ведром.