Путешествие в страну детства
Шрифт:
А на том месте, где мы однажды с отцом косили траву, рос большущий завод горного оборудования.
Город уже называли столицей Сибири, а еще, за стремительный рост, сибирским Чикаго…
Деревня тоже бурлила. Я знал это по газетам, до рассказам Шуры. Отголоски сельских событий изредка докатывались и до нашего дома.
Однажды вбежал к нам в калитку Ефим, зять тети Парасковьи, живший в Прокудкиной. Распахнул он ворота, и в них прорысил Серко. Хвост его был завязан узлом. На телеге что-то
Моросил дождь, на дворе была осень, хмурая, неприветливая, грязная. Я сидел у окна с книгой.
Длинный, мосластый, черный Ефим торопливо закрыл ворота и калитку на палку. С телеги соскочил мужик в дождевике, с бичом под мышкой. Дождевик его торчал коробом.
Из своей пристройки вышел отец в зимней шапке с болтающимися ушами, в ватном пиджаке, накинутом на плечи. Трое они о чем-то переговорили, отец зыркнул на ворота, взял под уздцы Серко и повел его к амбару. Ефим, идя с боку телеги, развязывал веревку.
Из дому вышла мать, заговорила с Ефимом. Потом они суетились там, под навесом, таскали что-то в пустую конюшню. Отец прошел к калитке, осторожно выглянул на улицу, а затем махнул рукой, быстро развел полотна ворот, и мужик в дождевике, нахлестывая Серко бичом, выкатил на улицу. В телеге груза под брезентом осталось вдвое меньше. Отец с Ефимом и с матерью скрылись в пристройке.
Что же это у них случилось, если мать к отцу зашла?
Я побежал к ним…
Мне нравился Ефим своей деревенской домовитостью, ленивой степенностью и невозмутимостью. От него всегда пахло полем, хлебом, овчиной. Нравилось, как он любовно подкручивал красивые усы правой рукой с тремя пальцами. Средний и безымянный ему оторвало осколком на германской войне…
В тесной, похожей на кладовку, пристройке с одним окошком низко висел синей паутинистой пеленой дым от Ефимовой цигарки. Ефим устроился на кровати, мать стояла у порога, а отец за столом доедал из миски перловую кашу с постным маслом. Видно, оставил ее, когда во двор въехала телега.
— Партейные хайлают на собраниях… Богатеньких раскулачивают, а нашего брата, голытьбу, в кольхоз заманивают,— рассказывал Ефим.— И не приведи бог, что там в Прокудкиной делается. Голова идет кругом. А тут стали мужички, которые посмекалистее, нашептывать, дескать, режьте скотину, все равно, мол, заметут.
Ефим подолом неподпоясанной рубахи вытер стоявшие в глазах слезы. У него почему-то глаза всегда, точно на ветру, были полны слезами.
— И принялись тут тишком колоть… Ну, заколол и я бычка, да пару свинок, да заодно и козла — всю свою наличность.
— Да что ты, Ефим, рехнулся?! — всплеснула руками мать.— Ведь ты же бедняк из бедняков. Никто бы и не тронул твоего козла да бычка.
—Да вот, как-то все начали… Ну и я — подпал… Но буренку я пока оставил. Надо же чем-то кормить ребятишек.. Видно в город буду перебираться. Кто его знает — что да как там будет в кольхозе, а здесь руки нужны.
— Ну и сядешь здесь на карточки,— буркнул отец. Он хмуро скреб по дну миски, облизывал цветастую, лакированную
— Пособи, Кириллыч, продать мясо-то,— попросил Ефим, и слезы на его глазах, казалось, вот-вот перельются через веко.
Отец вынул из кармана кисет, закурил крепчайший самосад, рукой разогнал облачко дыма, заклубившееся перед его лицом.
— Опасно,— сказал он.— На базаре теперь с мясом хватают. Свою скотинешку не имеешь права заколоть, Как начали вы ее там шерстить, так здесь вышел запрет. Нарвешься на милиционеришку, беды не оберешься. Кабы свой конишко, а то…
— Ничего, исхитримся как-нибудь. Авось и обойдется. А я тебе мяска отрублю.
Пошел отец к цыганам, попросил на часок телегу с лошадью.
— Осторожнее вы, ради бога, вон какие страсти кругом,— предупредила мать.
А часа через два прибежали они перепуганные, бледные. Скрылись в пристройке. Мы с матерью зашли к ним. Ефим держал козлиную голову за рог, похожий на большущий штопор, а отец сжимал в кулаке бич. Вот я все, больше у них ничего не было — ни лошади и ни телеги с мясом.
— Ну, язви тебя в душу! Связался я с тобой на свою голову! — шумел отец, швыряя шапку на кровать.
— Да разве мог я в ум взять, что этак все обернется? — оправдывался Ефим, растерянно глядя на козлиную башку со стариковской, клинышком, бородкой.
— Обернется, обернется!
— Да что стряслось-то, господи? — перепугалась мать.
А стряслось вот что.
Приехали на базар Ефим с отцом, остановились в укромном уголке, и только их окружили галдящие бабы, как откуда-то и вынесло милиционера. «Чье мясо? Разрешение есть?» А разрешения-то и не было. Ефим и отец — боком-боком и за ларек. Думали, обойдется. А милиционер накрыл мясо брезентом, запрыгнул на телегу и поехал. Очнулись, а у них в руках бич да козлиная башка, которую Ефим пытался кому-то всучить да не успел, так и нырнул с ней за ларек.
— Батюшки! Лошадь-то с телегой чужие. Как же теперь быть? — запричитала мать.
Отец плюнул, шибанул ногой табуретку в сторону. Идти в милицию за лошадью, так, пожалуй, в кутузку угодишь. У них это скоро!
Но делать было нечего, пошел все-таки. И цыгана прихватил, хозяина лошади.
— Вчерась кум, Миколай Миколаич, тоже погорел,— рассказывал Ефим.— Но он оказался похитрее нас. Он в толчею-то не полез. Устроился возле базара, за углом, да и торгует помаленьку. Уж только ребра одни остались, когда его прихватили. А он пал на телегу, и только его и видели. Бег под мерином ужасно был какой! Унес!
Мы услышали на улице тарахтенье. Я выбежал, выглянул в калитку — отец спрыгнул с телеги, жал руку цыгану.
— Приехали! — сообщил я.
— Ну, слава тебе, господи, выручили коня,— мать перекрестилась.
Пришел отец повеселевшим.
В милиции цыган сказал, что, мол, нанял его неизвестный человек. Доставил он человеку со станции мясо и только на минутку отлучился купить стакан самосада, а милиционер и угнал лошаденку. Телегу и лошадь ему вернули, а мясо реквизировали для столовой.