Путешествие в страну детства
Шрифт:
Колонны рассыпались, перемешались, люди пробиваются к трибунам. Их три в разных местах. И на каждой будет выступать оратор, чтобы слышали все. Площадь с одной стороны примыкала к базару, который отгородился от нее сплошным рядом частных лавчонок и магазинчиков. Нас прижали к рыбной лавке. Из нее вкусно пахло маринованной селедкой. Шура помог мне взобраться на выступ прилавка. Теперь я стал выше толпы и все видел.
От сотен факелов наносит копотью и гарью. Вспыхивают ослепительные бенгальские огни, вырывая из тумана траурные
Вдруг на трибунах вспыхивают мятущиеся факельные огни, появляются призрачные, почти невидимые из-за тумана, фигуры. Разливается мертвая тишина. Факелы будто запылали ярче. С колышущейся, зыбкой в тумане трибуны до меня доносится далекий, слабый, но все-таки ясно слышимый в морозном воздухе голос:
— Дорогие товарищи! В данный момент мы, рабочие и крестьяне России, а также и международный пролетариат, хороним дорогого вождя и основателя СССР!
И тут же, как эхо, со второй, совсем утонувшей в тумане, трибуны глухо долетает голос второго оратора:
— …И глубокая скорбь овладела нами…
И совсем уже дальним эхом докатывается голос с третьей трибуны.
Медь оркестра запела так сурово и печально, что мне захотелось плакать. Толпа взволнованно колыхнулась. Над ней сначала взлетели, а потом будто посыпались вниз шапки.
Шура тоже стягивает волчью ушанку, приглаживает вздыбившиеся волосы. И я хочу снять своего зайца, но Шура останавливает:
— Простудишься! Тебе можно в шапке.
— Уже хоронят? — спрашиваю я.
Из тумана, из пара возникает тысячеголосое пение: «За вами идет свежих ратников строй». Ярко вспыхивают в разных местах бенгальские огни, мечется луч прожектора, и вдруг все поднимают головы к туманно-лунному небу. Оттуда доносится рокот мотора. Это кружится аэроплан. «Сибревком» или «Юнкерс»? В городе их всего четыре, мы знаем их по именам.
Аэроплан кружится над площадью, бросая вниз красные ракеты.
Похоронный марш звучит и звучит. Кончает один оркестр, начинает другой.
И вдруг с каланчи на городском корпусе, что выходит на площадь, падает восемь звучных, будто бы круглых, ударов колокола. Уже восемь часов. С трибуны несется:
— Сейчас, товарищи, тело Ильича предается погребению!
Толпа замирает. Я, как осиновый лист, дрожу от этих слов, от холода и от всего, что вижу. Пронзительно-тревожно, переворачивая все сердца, звучат удары набата. Единый вздох потрясает дымящуюся площадь. Выше поднимаются факелы. В лунную, туманную высь взлетает с земли ракета и рассыпается вьюгой искр. Навстречу ей летят ракеты с аэроплана. На другой стороне площади пыхнула ослепительная белая вспышка из вздыбленного жерла орудия. Ударяясь о каменные стены домов раскатистым звучным громом, дробится первый выстрел. Твердая полоса прожектора устремляется в небо, вышаривает аэроплан. Со всех сторон
В это время остановились и замерли все, кто работал. Я слышу и вижу, как плачут кругом женщины. Низко склоняются черные, красные знамена.
Я трясусь, дышу в рукавицы…
С площади, по проспекту, потянулась черная, среди белых снегов, бесконечная вереница.
Мы бежим с Шурой домой, оба замерзшие, молчаливые, переполненные виденным.
По всему кварталу у калиток переговариваются люди.
От холода набегают слезы, и мокрые ресницы мгновенно склеиваются. Приходится сощипывать с них ледок.
Треск закрываемых отцом большущих амбарных дверей раскатывается, как пальба, резко звякает щеколда.
Четко слышится, как через дорогу, у своей калитки мать глухонемого Петьки произносит:
— Горе-то какое!
К отцу идет Солдатов. Усищи его закрутились калачами, как собачьи хвосты.
— Ну и морозец-батюшка, ну и зажал, анафема, дохнуть нельзя, аж за сердце хватает,— говорит ему отец.
Щеки начинает щипать вовсю. Мы с Шурой забегаем домой. Губы онемели, промерзшее пальто дымится в тепле.
Шура поднимается наверх, а я греюсь у печки, из которой пахнет пареной калиной. На шестке у заслонки лежит засаленное куриное крыло. Когда мама печет оладьи или блины, она обмакивает его в ярко-желтое растопленное масло и смазывает им сковородку.
Отец уже сидит за столом с Солдатовым. Оба курят крепчайший самосад.
— Теперь вполне возможно, что всех «товарищей» из России вытряхнут,— тихо бубнит отец.— Власть, как дышло…
У Солдатова багровое лицо задумчиво.
— Вряд ли,— сомневается он.— Проторговались, видно, мы!
— Ведь «товарищи» сварили своим котлом! Дали свободу торговлишке и разом поднялись на ноги,— бормочет отец почти в ухо Солдатову.— Базаришки, магазинишки ломятся от товаров. Так к чему же зажимать в кулак? Душить налогами? Да если бы не скручивали в бараний рог…
— Дорогой Кириллыч! Тогда их скрутят в рог,— усмехается Солдатов.— Не-ет, они не дураки, знают, с какой стороны их могут сковырнуть!
— Ведь жили же мы прежде… Дай бог всем так пожить: пили-ели вволю…
Солдатов вытаскивает из кармана ватных брюк бутылку водки.
— Мать! Дай-ка огурцов, капусты,— распоряжается отец. Увидев меня, он стукает о стол деревянной, в цветочках, ложкой, цыкает: — Ты чего здесь торчишь?!
Нам с Алексеем эта ложка хорошо знакома. Если мы во время обеда начинаем таскать сахар или затеваем возню, отец звонко щелкает нас ею по лбу.
Я взбираюсь по неудобной, крутой лестнице к люку.
Шура ходит из угла в угол и рассказывает Марии о том, что было на площади.