Путешествия по следам родни
Шрифт:
Я с ними познакомился, стал расспрашивать дорогу. Они очень смеялись, когда я сказал, каким путем сюда попал. Оказалось, что это окрестности города Калининграда. Они предложили подвезти, и это был опять первый случай, когда я в п и с а л с я во внеположное (в чужую семью).
«Вот бы мне так: искупаться, порыбачить, детей повоспитывать», - мрачно думал я, возвращаясь ревущими улицами в их авто. Близости к ним я не ощущал и отвечал неохотно. Их счастье и крепость их уз как-то напоминали жилую секцию в панельном доме: блок.
Но люди были симпатичные.
КАЛИСТОВО
В Калистове, на тихой платформе на полпути к Сергиеву Посаду я выходил из любви к имени Каллист. Там и правда сразу за путями и будкой стрелочника виднелся за поворотом шоссе
В тот ли раз, в другой ли, но только, помню, в большой дождь вышел к каким-то прудам и там на плоту в плавучей будке провел час с каким-то спасателем на водах и его женой: шпарил дождь, пруды рябили, как худой стальной дуршлаг, а этот парень накидывал дровами открытую жестяную печь и на ней, сняв пару круглых конфорок, жарил мясо на сковороде. Он и его невзрачная мокрая женушка жарили мясо под большим дождем, хотя навес располагался в нескольких метрах, и я вышел из лесу на запах вкусного дыма. Спасать тут было решительно некого, но они моим заявлением возмутились и с апломбом сообщили, что в жаркую погоду тут полно купается пионеров и пенсионеров и что их наняли за честную плату, потому что один потонул. Это были романтики. Я понял, что эти двое чокнутых и, немного не в себе, очень вежливых людей – романтики, что они любят друг друга, поедят сейчас мяса с дымком и, когда дождь кончится, и я уйду, займутся любовью в хижине.
Вокруг не было ни души. Я запустил несколько принесенных с собой еловых шишек, но не в пруд, чтобы не замусоривать, а обратно в лес, и пошел от них в темной досаде от того, что столь многие мои сограждане ухитряются совмещать приятное с полезным. Я же понимал, что с каждой ворованной сливой становлюсь все более деклассированным.
Но Калистово полюбилось, или я в этом углу чего-то недопонял, так что, вероятно, через неделю опять сошел поблизости – в Софрине, прошел город по бесконечно длинной и кривой улице и через некий переулок и заболоченный ручей вышел в неприютное, комковатое, развороченное пахотой поле. Движение было интуитивным – быстрее и, желательно, с большими видовыми красотами уйти подальше от горожан. Опять была высокая трава, заболоченные местности, кусты, просеки – я именно блуждал с целью забрести в покойное состояние отдохновения. Но всё было не то: не те породы деревьев, не те дикие сетчатые орляки, тощие клены, тополя, худые осины не той породы, что росли у нас на Вологодчине, и в метровой сивой траве – мухоморы и свинушки величиной с обливное блюдо. Я этого леса не понимал, трети деревьев и кустарников не знал по именам. Да еще встречные и попутные пешеходы то и дело сновали по дикой вроде бы тропе.
Разумеется, я пробовал свертывать в лес, не обрящу ли там похожее, чему любил внимать посередь присухонских лесов, но отрады не находил. Или еще нервничал?
В большой, дачной, справной, в гаражах и садах, деревне Митрополье я никак не меньше четверти часа искал человека спросить, как называется деревня, пока какой-то авто-владелец, ковырявшийся в распахнутой внутренности своего мотора, не ответил, но так хмуро, нелюбезно, что я поскорее отошел, обращая другой вопрос уже не к нему, а как бы к небесам:
– Митрополье? Какое интересное названье! Гм, гм... Значит, должны быть где-то и колонии.
Шофер матюгнулся, и я ушел от него непросвещенный. Однако, уже выходя, нагнал какую-то бабенку и к ней с тем же вопросом обратился.
– Причем здесь колонии? – удивилась она.
– Деревня раньше митрополиту принадлежала, вот и Митрополье.
– Ах, ах, смотри-ка, как интересно. А ведь и правда, тут же кругом церковные владения: Сергиев Посад…
– Софрино…
– Софрино. Смотри-ка ты, какие богатые попы. А там дальше что?
Дальше она не знала. Меня это устраивало, и я пошел дальше, а она погнала свою красную корову-первотелку пастись за дорогу. Проходя берегом глухого, в крапиве, бурьяне и ракитах, весьма смрадного ручья, я увидел на черемухах мальчишек, и это опять меня воодушевило: дерево под названием «черемуха» я знал и любил, хотя ягоды у него не больно сытные. Я шел непознанной тропой в энтузиастическом настроении и, помню, на кромке поля по примеру детей застрял на час, поедая черемуховые плоды: уж больно низко и соблазнительно они висели. Ел-ел, ел, пока не набил оскомину, но зато как будто ощутил некую длительность пребывания: точно держась за ее узкие листья, серую слоистую кору и душистые ягоды, я привязывался к некой устойчивости. Я тогда так и представил: вот она, черемуха, растет из земли, и я к ней привязался. Утешало, что она никому не принадлежит, в отличие от сливы, и, главное, что сельские мальчишки тоже предпочли дикие плоды, хотя у каждого, небось, полно в огороде окультуренных. Я бы и бессовестнее наелся, но впереди ведь могло оказаться и что поинтереснее, а уже вечерело. Дальше опять пошли какие-то картофельные посадки, фанерные будки картофелеводов. Кромка длинного поля, вдоль которого я шел, заросла теми здоровенными деревьями, которые я еще не различал тогда (вязами), а справа вонял все тот же ручей. Уже спускаясь к нему, я наткнулся на заросли орешника, и уж на сей-то раз дал волю жадности. Все орехи оказались неспелыми, и когда в Москве на своем письменном столе я их колол молотком, то вдосталь посквернословил, потому что так называемое «молочко», до которого в средней полосе дозревает лещина, не насыщало, а только сердило меня, как лису – угощение в кувшине. Мне было сорок лет с большим хвостиком, а я впервые собирал орехи (и вы думаете, читая подобные же сцены у Льва Толстого в рассказах, я мог себе их достоверно представить?).
Так что удивляться никогда не поздно. Если в музее Прадо – не на что и нечему, то вот, в ближайшей окрестности, – пожалуйста.
ВЕЛИКИЙ УСТЮГ
По тому маршруту, через Никольск и Бабушкино, уже лет двадцать в гости наезжала сестра, а я в ту северо-восточную сторону один раз только до сих пор и был. До меня только-только в ту пору дошло, что надо застолбить и о т м е т и т ь (от слова «мета») тот путь, хоть налегке и в автобусе его проехать. Как поступают собаки, когда и при встречном движении, и след в след они отмечают свое присутствие. Пусть я движусь в этом цельнометаллическом коробе, в комфортабельном откидном кресле – уж на станциях-то я точно отмечусь и подышу местным воздухом. Но когда покупал в Вологде на автовокзале билет (до Бабушкина, на 1/3 расстояния, на которое на самом деле собирался ехать: экономил), я и не предполагал, что это будет столь изнурительная поездка. Подумал, что планы еще изменятся и, может быть, выйду в Тотьме, хотя к родным ехать не хотелось.
До Чекшина, где шоссе М-8 идет на Верховажье, считал все деревни и речки, заканчивающиеся на «га» и «ма», и думал о коми-суффиксах и этнических связях со Скандинавией, но потом, когда свернули на Тотьму, отстал от этого занятия и начал бояться, что если после Бабушкина в салоне возникнет контролер, мне несдобровать. Но потом решил, что это будет даже интересно: выпихнут где-нибудь в Кичгородке, пойду в редакцию, навешаю местным газетчикам лапши и возьму в долг тысяч пятьдесят.
Цель-то была одна: переместиться в пространстве, в сутки объехать это, в половину Великобритании, лесное, волнисто всхолмленное место, и не знать определенно, где проведешь ночь: денег-то в обрез. Важно, чтобы пространство шло, мелькало, оставалось позади, а между тем всегда оставалась возможность выйти и остаться, если уж местность сильно поглянется. Главное, после стольких лет сидячей, привязной жизни в душе возник даже страх греховности замысла. Как у канарейки, которую вынесли в сад, а дверку приоткрыли: не посмеешь улететь, трус, нежизнеспособен.