Путеводитель по стране сионских мудрецов
Шрифт:
Почитание отца и матери — нужнейшее для человечества предписание. И чтобы ничего не говорить тут лишнего, мы предлагаем просто вспомнить каждому (и не расстраиваться, вспомнив), как мы в молодости относились к этому завету. О чем впоследствии, добавим к нашей чести, горько и необратимо сожалели.
А дал ее было начертано невыполнимое: не убий. А как же вся история человечества? И даже те из нас, кто если этого и не делал лично, то настолько соучаствовал (а Уголовный кодекс соучастие трактует как участие) во всем, что совершало его время… лучше это просто упустить из обсуждения.
Еще с горы Синай евреям предписали очень кратко: не прелюбодействуй. Как ни торговался Моисей, а отвертеться от сего запрета не сумел. А ведь завет почти невыполнимый. Соблюдают его полностью лишь те, кто в силу разных обстоятельств и причин его не могут нарушать. О том, как это огорчило именно евреев, существует множество анекдотов. Интересно и забавно, что спустя столетия ревностный иудей, приверженец и толкователь
«Не укради» — весьма полезное (и столь же напрасное) для человечества наставление. Ибо не сказано, что именно нельзя (ибо греховно) красть. Все, что чужое? Ну а если оно именно твое, принадлежит тебе по праву, у тебя же и отобрано, только добром ты возвратить его не можешь — как тогда? И даже воры профессиональные — уж крайний случай! — для себя придумали отмазку: мы попросту находим то, что человек еще не потерял. И потому для множества житейских краж мы с легкостью находим оправдание: то никому это не нужно, кроме нас, то это было нам недодано, хотя и полагалось бы при честном дележе, и мы всего лишь восстанавливаем справедливость. В советской жизни это было очень даже праведно. И кто-то из мыслителей такую ситуацию отменно сформулировал: «Сколько у нашего государства ни воруй, все равно свое не вернешь». И мы убеждены, что самый честный в мире человек, если расслабится и память оживит, наверняка припомнит нечто, что слегка пригасит в нем праведное осуждение крадущих. А кто заявит вслух, что он по части присвоения чужого чист, как детская слеза, — в него пускай немедля кинут камень, чтобы лучше вспоминал.
«Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего». О чем это? О клевете? О злоязычии? Об осуждении — почти всегда облыжном, ибо мы не знаем всех мотивов и причин того, что склонны осудить? Или о лжи как таковой? Но без нее немыслима любая будничная жизнь. Ложь во спасение, к примеру. Или проблема, мелкая донельзя: встретили знакомую, которую давно не видели, и больно вам, как постарела эта женщина. А тут она как раз и спрашивает вас: ну что, я сильно постарела? И достоин крепкой кары тот подлец, кто скажет правду.
А дальше на скрижалях содержалось нечто важное и крайне трудное для исполнения: «Не желай дома ближнего твоего; не желай жены ближнего твоего, ни раба его, ни рабыни его, ни вола его, ни осла его, ничего, что есть у ближнего твоего». То есть о зависти и алчности идет здесь речь. Как и в заветах предыдущих, речь идет об обуздании нашей буйной человеческой натуры.
*
Уверен я, что Бог, даря скрижали, сочувствием и жалостью томим, велел, чтоб мы сперва соображали, а после только следовали им.Такие вот две каменные скрижали получил от Бога наш великий предок Моисей. И есть еще легенда — ежели она правдива, мы должны быть благодарны нашему праотцу, — что была и третья скрижаль, но он ее, по счастью, выронил, она разбилась, и каких-то запрещений мы лишились.
Как уже было сказано, отважный Моисей повел толпу назад в пустыню. А Господь (по-видимому, в некотором ажиотаже после успешной сделки) дня не мог провести без того, чтобы не поговорить с Моисеем, и посоветовал ему массу дельных вещей, исполненных гуманизма и всего такого прочего. Однако же, как это часто случается с сеятелями добра, Его маленько заносило. В один из таких заносов Он навязал евреям кашрут — ограничения в еде, деление еды на разрешенную и полностью запретную. В результате этого прискорбного решения евреи лишены не только возможности делать к мясу соусы на базе сливок, но также наслаждаться такими дивными вещами, как устрицы, омары, креветки, осетрина и даже тушенный в сливках заяц, уж не говоря о ветчине и буженине.
А еще — чтобы заветные скрижали не уперли, для них сделали ковчег. Ковчег Завета. Почетная задача исполнения ковчега была поручена человеку по имени Бецалель, который таким образом оказался первым еврейским художником.
Глава 5
Спустя много лет после этого незаурядного события, а именно в 1906 году, произошло другое и тоже незаурядное: в городе Иерусалиме открылась Академия изящных искусств, названная именем того первого израильского художника — «Бецалель». Честно признаться, мы приступаем к написанию главы о пластических искусствах Израиля в смятении сердца и душевном волнении. Начнем с того, что совершенно непонятно, как нам пользоваться местоимением первого лица: во множественном или единственном числе. До сих пор мы вполне успешно, на наш взгляд, обходились множественным, ибо таково дивное строение русского языка, что это самое местоимение может в зависимости от ситуации восприниматься то как множественное,
Итак, любовь… Случалось ли вам, читатель, увидев портрет женщины, жившей многие, порой сотни, а то и тысячи лет назад, почувствовать неизъяснимое душевное волнение, теснение сердца и перехват дыхания? Нам случалось. Ибо истинному союзу сердец как пространство, так и время равным образом не помеха.
Вот, к примеру, один наш приятель посетил как-то остров Крит. И не один, с супругой. Там как-то поехали они на очередные раскопки. Черт знает где. В центре острова. Высоко в горах. Еле добрались. Целью их были развалины дворца одного из братьев царя Миноса. Рядом с этими изрядными руинами теснились несколько домов — крохотная горная деревенька. Честно говоря, можно было и не ехать. Такие же камни, как и во дворце самого Миноса, только совсем разваленные и очень далеко от центра тамошней цивилизации — города Гераклиона. Ну, добрались они туда (часа три по бездорожью), а камни закрыты. Обидно. Стоят они, значит, у забора и переживают. Вдруг откуда ни возьмись выходит гречанка. Немолодая уже. Как водится, вся в черном. Взгляд огненный, спина прямая, походка гордая, ну, по его словам, — чистая Клитемнестра. (Надо сказать, приятель наш — натура романтическая, а тут сами понимаете, кругом живая история, да еще в подобающих декорациях.) Они гречанке говорят: как бы нам на эти камни посмотреть? Она в ответ: я, говорит, открою, но с условием, что прежде вы попьете кофе.
Такое у них принято на Крите: чуть увидят странника, тут же поят его кофе, а чаще (ежели мужчина) то узо или ракией. И только потом разговаривают. Славный обычай.
И вот входят они в дом. Большая комната. Живут там, особенно в местах, где турист раз в год встречается, ох небогато. Так вот — комната, большая: пара столов, стулья с плетеными соломенными сиденьями. На окнах — гардины. На стенах фотографии — впечатляющие люди в усах и кепках. На столе ваза с букетом полевых цветов. В общем, честная, достойная бедность вполне древнегреческого покроя. И сидят там три дочери — девушки с классическими греческими профилями. Понятное дело, чистые Электра, Медея и Елена. И вышивают — болгарским, разумеется, крестом. А еще сидит там молодой человек. Здоровенный такой бугай. Ахилл, Аякс, а может, Менелай. Хотя скорее Парис. И смотрит он на Елену, которая, судя по словам нашего приятеля, ту древнегреческую Елену Прекрасную за пояс заткнула бы, как два пальца… ох, нет, неудачное это сравнение, ну, в общем, красота ее такая была, что ни Гомер, ни Эсхил, ни даже Аристофан с Еврипидом вместе не нашли бы слов, чтобы хоть приблизительно описать вам тень от тени ее красоты… Сидит она, опустив свой прекрасный профиль к пяльцам, глаз не поднимает. Хозяйка поставила гостям на вышитую скатерть блюдца с орехами, сухофруктами и принесла две маленькие чашечки кофе, черного и густого. Вот сидят наши друзья и в этнографическом экстазе разглядывают фотографии, цветы, вышивки, наслаждаются горечью кофе, сладостью изюма и миндаля в меду, как вдруг… Медленно поднялась от вышивки голова Елены Прекрасной, и взгляд нашего друга утонул в черных, как тот кофе, бездонных глазах. Время, как уже кто-то издавна заметил, вещь относительная, так что мы совершенно не можем сказать, как долго завороженно смотрели они друг на друга, — полагаем, недолго. Но, по словам нашего приятеля, за эти мгновения оба они прожили целую жизнь, в которой было все: головокружительный вихрь объятий, обморочные судороги наслаждения, щемящая нежность касаний, доверчивая открытость распахнутых тел. Щедрой струей вливался в них хмелящий мед поцелуев, и — «…до сегодняшнего дня, — мечтательно улыбаясь, сказал он, — на моих губах живет вкус тех слез счастья, которые дрожали на ее длинных ресницах». Атмосфера в комнате накалилась так, что трудно было дышать. Парень в кепке с окаменевшим лицом встал и, громко хлопнув дверью, вышел из дома. Жена рассказчика внимательно разглядывала на дне чашечки кофейную гущу. А они смотрели друг на друга, и стучал за окном дождь, синело небо, лунный свет рисовал светлую дорожку на бесконечном полотне моря, а восход красил его серебристо-розовой краской. Зрели виноградные кисти, бурлило вино в чанах, и снова среди прихотливо вырезанных листьев лозы завязывались плоды…
— Вот так, — задумчиво сказал наш приятель, — в те несколько мгновений четверть века назад я прожил еще одну огромную, удивительную и прекрасную жизнь. И еще я точно знаю, что в глухой, Богом забытой деревушке живет женщина, которая, как и я, до самой смерти будет хранить в сердце радость этой долгой, счастливо прожитой жизни…
А когда мы осторожно выразили сомнение в ответных чувствах той греческой женщины, он с презрением посмотрел на нас и сказал: «Пошляк, что знаешь ты о любви…»