Пути-перепутья. Дом
Шрифт:
— Заходи, заходи.
Старики были еще на ногах, старшая — золотушная — девочка, учившая уроки за столом, хмуро, недружелюбно посмотрела на него. Но Нюрка и не думала обращать на дочь внимание. У нее просто: огонь задула — и на кровать, а как там отец, мать, дети — плевать.
Михаил как-то раз закатился было к ней по пьянке и назавтра, когда встал, взглянуть от стыда на стариков и детей не мог, а самой Нюрке хоть бы что песню на всю избу запела.
— Заходи, заходи, — приветливо, играя белозубым ртом,
Михаил, так и не сказав ни слова, выскочил из избы.
На улице разгулялся ветер — холодный, яростный, с подвывом, не иначе как зима свои силы пробует, и он, чтобы прикурить, вынужден был даже прислониться к стене старого нежилого дома.
Махорка в цигарке загорелась с треском. Крупные красные искры полетели в разные стороны, когда он шагнул против ветра.
У Лобановых в низкой боковой избе еще мигала коптилка, но не приведи бог заходить к ним поздно вечером: изба от порога до окошек выстлана телами спящих. Как гумно снопами. Три семьи под одной крышей.
К Дунярке тоже, по существу, незачем было заходить — какое ей дело до Лукашина, до всех ихних забот и хлопот? Горожаха. Отрезанный ломоть.
И все-таки он пошагал. Не устоял. Потому что больно уж ярко и зазывно полыхали окошки с белыми занавесками.
Сердце у него загрохотало как водопад. Что такое? Неужели все оттого, что к дому Варвары подходит? Сколько еще это будет продолжаться?
В доме смеялись — Дунярка была не одна, и Михаил, сразу осмелев, резко толкнул воротца.
Егорша… В самом своем натуральном виде — у стола, на хозяйском месте, там, где когда-то сиживал он, Михаил.
В общем, положение — хуже некуда. Как говорится, ни туды и ни сюды.
— Извиняюсь, тут, кажись, третий не требуется. Черта с два смутишь Егоршу! Завсегда ответ припасен:
— Да, не припомню, чтобы мы особенно шибко горевали о тебе.
Но тут, спасибо, врезала Егорше Дунярка:
— Не командовать, не командовать у меня. Я здесь хозяйка. Сходи лучше раздобудь бутылку. — Она кивнула на пустую поллитровку на столе. — Нету у тебя счастья. Мы с анекдотами-то, видишь, что сделали. До донышка добрались.
— Не, — мотнул головой Михаил, — не надо. Я так, на смех забежал. Больно весело живете.
— А чего нам не жить? Почему не вспомнить счастливое детство? — Дунярка громко захохотала. — Он, знаешь, на что меня подбивает? На измену. Третий раз уж с бутылкой приходит. А сейчас почему нейдет за вином? Боится, как бы мы тут не столковались без него…
— Но, но, секретов не выдавать!
— А иди-ко ты со своими секретами! Вот я сейчас один секрет покажу, дак это секрет!
Дунярка встала, пьяно качнулась и пошла за перегородку — высокая, красивая, как-то по-особенному, не по-деревенски поигрывая бедрами.
— Ну, закройте глаза! Живо! — крикнула она из-за перегородки.
Михаил и Егорша переглянулись с усмешкой, но подчинились.
Дуняркиным секретом оказалась непочатая бутылка водки, она поставила ее на стол — как печатью хлопнула.
Но главное-то, конечно, было не в бутылке, а в тех словах, которые сказала она при этом:
— Догадываешься, нет, что это за винцо, а?
Егорша вспыхнул, вскочил на ноги:
— Раз у вас такие секреты, то я, как говорится, делаю разворот на сто восемьдесят градусов.
А и делай! — хотелось крикнуть Михаилу. Какого дьявола не утереть нос этому прохвосту! А кроме того, зачем обманывать себя? Ему нравилась Дунярка. Такие уж, видно, эти иняхинские бабы — и тетка, и племянница до костей прожигают. Эх, кабы тот же жар да от Раечки шел!
Михаил, однако, опередил Егоршу — первый выбежал из избы. Нельзя! Не время сейчас распускаться. Кто за него будет собирать подписи?
Он уже подходил к дому Марфы Репишной, когда его догнал Егорша.
— Слушай! Ты ничего не видел, ты ничего не слышал. Это для некоторых, ежели речь зайдет. У нас старшина Жупайло так, бывало, насчет энтих дел говорил: «Самый большой грех на свете — выдавать мужскую тайну». Понял?
Михаил свернул в заулок.
На Марфино крыльцо он уже поднимался раз сегодня — когда шел вперед, — но Марфы тогда дома не было. А сейчас она была дома — в избе стучал топор.
Плотницкий талант у Марфы прорезался к шестидесяти годам, после того как выслали Евсея. Бабы тогда и в Пекашине и в соседних деревнях просто вой подняли: жалко старика. А потом — кто же их теперь будет выручать деревянной посудой? Ведь в хозяйстве и ушат надо, и шайку, и санки за водой к колодцу сходить — да мало ли чего!
И вот напрасно, оказывается, разорялись из-за посуды: Марфа стала посуду колотить. Никогда в жизни ни одной доски не отесала, ни одного обруча не набила, а тут взяла топор в руки и почала шлепать. Да не только там ушаты, шайки, а и сани для колхоза. Правда, изделья Марфины не очень были складные, да зато крепкие, долговечные. Как сама она.
Заменила Марфа и еще в одном деле Евсея — в духовном.
Жуть что она вытворяла со своими старухами. На Слуде, рассказывают, одна староверка напилась в праздник допьяна и уснула на улице — так что сделала Марфа? Отвела старуху в кустарник за деревней, сняла с нее сарафан, рубаху, привязала к дереву: исправляйся! И старуха, голая, весь день выстояла под палящим солнцем, на оводах, так что к вечеру едва богу душу не отдала.
Дрожали перед Марфой и бабы, которые подходили к пятидесяти, — их она силой загоняла в свою веру. И непременно крестила: летом в реке на восходе, а зимой в кадке, в нетопленой избе.