Пути волхвов. Том 2
Шрифт:
– Не тревожься, – сказал Арокос мне вслед, когда я уже готов был выйти из клети и покинуть «Золотого сокола», пройдя через шумящий зал. В «Соколе» тоже поминали княжича, но, как водится, порции выпитого хмельного быстро превысили разумные пределы. Я обернулся, не поднимая взгляда.
– О чём ты?
– Нет тут твоей вины, – продолжил трактирщик. – Морь – она такая. Либо забирает к себе, либо награждает – так говорят о ней. Но мне думается, что смерть и есть единственная её награда.
Я посмотрел на Арокоса – жилистого, крепкого, среброволосого. Не было похоже, чтобы он насмехался. И заметил: на плечо он повязал чёрную тряпицу. Я мельком подумал о том, что
– Ты видел? Каким он был? – спросил я.
Арокос плеснул ещё браги и протянул мне кружку. Лицо его было бледным, но спокойным и решительным. Я поверил заранее во всё, что он мне ни скажет.
– Видал. Красивым был. Настоящий молодой князь. Обрядили его в кафтан красный, сани украсили так, что сверкали не хуже драгоценного ларца. И тройка сани по всему Горвеню несла: вороной конь, серебряный и белый…
– Довольно, – обронил я. В горле стало сухо. – Благодарю.
Не оглядываясь больше, я прошёл через зал и толкнул дверь, чуть не вываливаясь на дорогу. Живое воображение может быть настоящим проклятием, а для сокола и подавно. Распалённый разум мешает жить, особенно тому, кто всегда должен быть собран и холоден, но после слов Арокоса так и стояло перед глазами, будто сам воочию видел. И не прогнать ничем, не развеять…
Был у Видогоста кафтан цвета спелой рябины, шёл ему невероятно, к кудрям каштановым и глазам светло-карим. Должно быть, в нём и провезли по городу до могильника княжьего. Обвесили драгоценностями, в сани положили золотую посуду и мешки с монетами, задобрить Владычицу Яви, чтобы хорошо в Верхнем мире устроила, Золотому Отцу о нём нашептала. И коней будто видел: холёных, легконогих, длинногривых. И будто слышал звон колокольцев, топот копыт и завывания плакальщиц. Сожгли Видогоста, не иначе. Сожгли, а не погребли. Побоялся князь, что Морь дальше пойдёт, вот и поспешил, вот и окурили весь город можжевельником с дёгтем. И жертвы приносили, наверное… Как без них. Забили всех в округе чёрных петухов? Или три дюжины чёрных козлов? Спрошу при случае, если надо будет.
До терема я бежал, а ничего по пути опять же не запомнил, всё стоял перед глазами Видогост – бледный, в рябинном кафтане. Помню только, что у терема столпилось особенно много бедняков и юродивых, все сплошь в чёрном, некоторые даже до того усердствовали в своём мнимом выражении скорби, что вымазали лица и руки углём. Они голосили, кто причитал, кто выл, кто требовал денег и пищи, стуча о землю мисками. Я с трудом растолкал их, получил даже несколько обиженных тычков в спину в ответ от тех, кому пришлось посторониться.
Из зала доносился шум. Я помнил лишь одну тризну, которую справляли здесь же, в тереме Страстогоровом, и то была тризна по его первой жене, матери Видогоста. Только половина свечей горела в подсвечниках, погружая зал в укромный полумрак, сдвинутые длинные столы ломились от роскошных яств и вин. Народу собралось много – я не удивился, обнаружив тут всю княжью дружину, стражей всех мастей, глав гильдий, богатых купцов, ремесленников и Страстогоровых слуг. Других князей не позвал. Боялся, что увидят слабость его? Боялся, что начнут зубоскалить? Кто-то горлопанил песни, кто-то пил прямо из винных чаш, отобрав их у чашников, кто-то лежал лицом на столах, а кто-то валялся на полу, потеряв всякое достоинство. Не играла музыка, не сидели через каждого десятого волхвы, потому как князь, ожидаемо, не стал приглашать ни скоморохов, ни волхвов. Обычно тризны только в начале похожи на чинное поминание усопшего, потом же превращаются в непристойные шумные попойки, и это ошеломило меня после гибели Рижаты настолько, что я, тогда птенец почти, не вынес и часа, сбежал на псарню, плакаться в шею Рудо-щенку.
В горле у меня запершил скользкий ком. Я прошагал через половину зала к скорбному очагу, в который каждый гость обязан был бросить что-то от себя, чтобы задобрить душу мертвеца и сделать так, чтобы не вернулся потом и не пугал живых. Странное дело – смерть. Сначала усопшего почитают и рядят в самое дорогое, поминают добром и горько оплакивают, а потом страшатся, что неупокоенный мертвяк влезет в окно.
В очаге среди пепла блестело чьё-то золотое кольцо, серьга с камнем, ложка из серебра, горсть монет и ещё что-то неузнаваемое, покрытое сажей, но почти наверняка тоже драгоценное. Я не стал выделываться, снял шнурок, которым завязывал волосы, и пряди рассыпались по моим плечам. Снял и бросил в огонь, и тут же вспыхнул, сгорая без следа, мой подарок. Где бы сейчас ни был Видогост и каким бы ни был его дух, я знал, что он всё равно будет мне рад. А попрощаюсь я с ним потом, когда никто смотреть не будет.
– А вот и соколик прилетел! – окликнул кто-то из пирующих. В ответ ему засмеялись.
Я приблизился к столам, взял бутылку браги и выпил половину прямо так, из горла. Горечь обожгла глотку, но согрела нутро, пустое и холодное уже три дня. Мне стало малость лучше, но я не захмелел сильнее, чем уже был, всё так же отвратительно было смотреть на пьяные рожи, уже и забывшие, наверно, зачем тут собрались.
– Что, рад ты, что княжич помер? Думал, князь тебя наследником сделает?
Я развернулся и ударил в челюсть купца Мониту. Мелкая сошка, а думает, раз в терем пригласили, то и возвысился до небес.
– Кто ещё желает что-то сказать про меня?
Все молчали, иные даже жевать перестали. Дюжина дюжин любопытных глаз, у кого мутных, у кого блестящих от хмеля. Вырядились все кто во что горазд. Пуговицы на кафтанах отполировали, навощили, побрякушек нацепляли, что девки на выданье. Воробьи пестрокрылые, не мужики. Мальчишка-чашник в сером и невзрачном и то больше на мужика походил, хоть и не носил напомаженной бороды. Я кивнул ему, чтобы ещё браги нёс, а сам схватил за ворот Мониту и рыкнул в самое ухо:
– Страстогор где?
Монита вытаращил зенки, опухшие, покрасневшие, рот раззявил, стал похож на жареного карпа, который лежал тут же, на блюде. Заскрёб толстыми масляными пальцами по моему запястью, а я только встряхнул его, как щенка, выпускать не собирался. Непонятливый, что ли? Или вопрос мой был слишком сложным?
– Н-на могильнике он…
Я резко разжал пальцы, и Монита перелетел через скамью спиной вперёд. Пирующие снова разразились гоготом.
Я взял брагу у чашника, хлебнул дважды и забрал себе всю бутыль. Конечно. На могильнике. Бдит у свежего кургана, а своих псов потчует мясом, вином и пирогами. Не знаю, отчего, но меня это обрадовало. Я разочаровался бы, обнаружив Страстогора среди пьяных, вопящих непристойные песни, забывших, зачем пришли.
Нищие всё так же толпились у терема, снова бросились ко мне, выпрашивая кто монетку, кто хлеба кусок. Я бросил им всё, что нащупал в кармане, пригоршню мелких денег, и они закопошились, поднимая медяки с земли и выхватывая их друг у друга.
Город не спал. Горели фонари и свечи в окнах, кругом гуляли, судачили, покупали у лоточников пряники в форме саней, чтобы помянуть княжича. Я шёл и не верил, что вижу всё это. Шёл как во сне, то ли был, то ли не был, а если б не крепкая, горькая брага, совсем расквасился бы.