Пузырь Тьеполо
Шрифт:
Все эти соображения звучали где-то на заднем плане сознания, пока он читал Орнеллу Малезе. Но мало-помалу их заглушило нечто невероятное и неоспоримое: Венеция, которую дарили эти страницы, которую он словно бы держал в руках и крутил, как калейдоскоп с поминутно меняющимися яркими узорами мгновений, красок, ощущений, — эта Венеция не имела ничего общего с карикатурным образом, который он вынес из давнишней, еще до аварии, поездки туда. Зашевелилась неприятная мысль: уж не испортил ли он все себе сам, своей собственной тупостью, когда ездил в Венецию, заранее настроенный против нее и лишь затем, чтобы утвердиться в предвзятом мнении?
Может, нечто подобное происходило и с этой книжечкой в табачном супере? Как многие интеллектуалы, он нередко терзался противоречивыми чувствами: инстинктивным отторжением всего, что имеет
Чем больше он вчитывался в «Кофейный лед», тем стремительнее испарялись его привычные представления. Сначала то, что казалось неприемлемым, стало вполне терпимым, потом закрались сомнения, потом соблазн, и вот он уже почти очарован. Конечно, у него еще оставалось, чем отстреливаться: ясно, например, что почти всё в книге только потому пропитано положительными эмоциями, что автор постоянно перебирает оттенки пережитого. Но все равно он чувствовал, что угодил в двойную ловушку. Орнелла Малезе дорожит картиной и не продаст ее. И ее книга не оставила его равнодушным.
Футболисты давно ушли. На амфитеатр опустилась темнота. Понемногу стихал гул машин на улице Монж.
Антуан Стален. Париж, 75005, улица Арен, 11. Номер телефона. О роде занятий ничего не сказано. Карточка изящная, отпечатана на плотной желтоватой бумаге, но слишком уж лаконичная. Орнелла Малезе задумчиво вертела ее в руках. Встреча с журналисткой из «Монд» была неожиданно отменена. А вечером она уезжала ночным поездом с вокзала Берси обратно в Венецию. В ее расписании, которое становилось все более плотным, по мере того как возрастал успех книги, вдруг образовалось окно. Перед поездкой издательский пресс-атташе пообещал ей, что вечерами она будет свободна. На самом же деле она всего разок смогла прогуляться, в прошлую субботу, когда очутилась на барахолке, где ее ждал такой невероятный знак судьбы.
Картина стояла у нее в номере, прислоненная к стенке напротив кровати. Каждое утро и каждый вечер она подолгу разглядывала холст. В нем таилась загадка. Он был частью мира, который когда-то принадлежал ей, но из которого ее изгнали. Сменить раму? Эта выдавала допотопный крикливо-буржуазный вкус: облезлая позолота и жуткие массивные завитушки. Значит, кто-то когда-то пожелал обзавестись картиной Россини, а потом, скорее всего, наследники решили с ней расстаться. У них, видимо, не было никаких личных причин хранить ее. Да и приобреталась она из других соображений: покупатель прельстился мастерством художника или его громким именем. Впрочем, Орнелла уже давно выяснила: во Франции, как и в Италии, имя Россини не фигурировало ни в специальных словарях, ни в книгах о наби и фовистах. Ей с большим трудом удалось вытянуть из матери кое-какие сведения о стертом из семейной памяти деде. Тогда ее ужасно расстроила эта полная безвестность. Раз уж дед разорвал все связи с семьей, пусть бы хоть игра стоила свеч; сколько-нибудь заметная слава могла бы искупить неблаговидные поступки. Великим художникам всё прощается. А неудачникам, похоже, ничего — во всяком случае, так говорил семейный опыт.
Но что это значит: неудачник? Вот эту картину нельзя назвать неудачной. Орнелла, конечно, допускала, что на ее мнение влияла подпись художника, и старалась не выносить поспешной оценки, но невольно заражалась атмосферой картины: небрежная грация обнаженной женщины, загадка второй, их напряженные совместные раздумья над рисунком. Жить творчеством. Жить ради творчества. Нечто подобное передалось и ей, и она всегда была в этом уверена. Знала, что большого таланта у нее нет, но есть свой особый взгляд на мир. Еще в студенческие годы она с радостью прочитала в одном из писем Павезе: «Научи меня, Пруст, по-своему показать этот мир, который я воспринимаю по-своему». Именно так! Воспринимать мир по-своему. Культура, интеллект тут ни при чем. Это способность сродни осязанию. Способность, с которой не всегда легко живется,
И так целых пять лет, пять лет несказанной, щемящей душу тоски. Опасное упоение этой тоской. Затаенная сладкая грусть постепенно претворилась в умение жить вне колеи, сохранять терпкий вкус загустевших капель времени — так появился «Кофейный лед». Венецию как повествовательную рамку она выбрала потому, что это ее родной город, средоточие ее детства. Наконец, когда она уже смирилась с мыслью, что всегда будет писать только для себя, один издатель неожиданно принял рукопись и издал книгу. Тираж мизерный, гонорар ничтожный. Зато какое несказанное счастье держать в руках часть своего существа — лучшую часть! — заключенную в маленький томик с вытисненными на обложке вожделенными, а потому исполненными каббалистической значимости буквами.
Она надеялась получить хоть несколько поощрительных откликов в прессе. Этого было бы достаточно, чтобы придать ей сил писать дальше. Однако все произошло совсем иначе. Поначалу критики не упоминали о книжке ни словом. Но о ней заговорили распространители, книготорговцы, словно само собой появилось второе издание, и только тогда зашевелились журналисты. Первая серьезная статья появилась в «Републике» за подписью Паолы Дзануттини. Дальше — больше, успех стал накатывать волнами, причем каждая следующая волна набегала независимо от предыдущей: радиопередачи, еще куча статей и даже телешоу с Маурицио Констанцо. К весне книга вошла в список бестселлеров, правда, заняла в нем последнюю позицию, но все же… В течение лета ее рейтинг медленно, но верно повышался, пока наконец она не вышла на первое место — невероятно! В тоне критиков появилась сдержанность: да, чудная книжечка для легкого чтения, но всего лишь забава на одно лето. Однако летняя забава превратилась в «лучшую книгу осени», потом в «отличный подарок к Рождеству». В феррарской школе, где работала Орнелла, давно знали, что она что-то там пишет. Некоторые коллеги расценивали эту прихоть как предосудительное желание считать себя выше других. Но публичное признание все встретили с горячим восторгом, как будто порочное двуличие, которое якобы таилось в писании в стол, под лучами славы вдруг превращалось в чистейшую искренность. Мать и брат, Франческо, сначала обиделись за то, что она ничего не говорила им о своем сочинительстве, но быстро простили ее, когда пришел шумный успех, тем более что ничего бросающего тень на семейство в книге не было.
На такую популярность Орнелла никак не рассчитывала. Она мечтала о признании в литературных кругах, а получилось так, что ее книга стала чуть ли не общественным явлением. Ей приписывали этику дзен-буддизма, объявляли ее сторонницей модного учения, что подтверждали суждения самих гуру — проповедников счастья. Со всех концов света посыпались контракты на перевод. Так продолжалось целый год, выдержать такую нагрузку было нелегко. Впервые в жизни ей стало дурно на уроке: она почувствовала, что просто не в силах выйти из класса и пройти по коридору. Ни с того ни с сего в привычных местах — в булочной или в кино — у нее могла закружиться голова или ее охватывала безотчетная тревога. Все поздравляли ее с удачей, а она меж тем глотала антидепрессанты. Ее забросали разными приглашениями, и вот она взяла в школе годичный отпуск за свой счет и окунулась в новую жизнь.
Все было так странно. В Италии книгу хвалили, но не касались того, как она написана, то есть самого важного для Орнеллы. Первые отклики просто отмечали новизну самой затеи — воспроизводить вкус пережитого. Утверждали, что это был беспроигрышный ход, а Орнелла посмеивалась, вспоминая, как никто не хотел публиковать рукопись. Потом появились более строгие статьи, их авторы ругали книгу за конформизм, за то, что она убаюкивает читателей, любуясь мелочами и отворачиваясь от серьезных проблем.