Пять часов с Марио
Шрифт:
XXIV
Они, увидев Его, идущего по морю, подумали, что это призрак, и вскричали, ибо все видели Его и испугались [49] ,— но я никогда не устану повторять тебе, Марио, что только дураки боятся, сами не зная чего, да еще трусливые дураки, дружок ты мой милый, уж можешь мне поверить, а ты все свое: это, видите ли, вроде того, как в детстве, когда ты шел на экзамены и у тебя от страха сосало под ложечкой; да пойми, ведь ты уже давным-давно сдал все экзамены, дурак ты набитый! Так вот нет же, заладил: «Это нервы, я не могу…» — и я не понимаю, зачем это Луису, который знает тебя, и твою мнительность, и все прочее, понадобилось пускаться с тобой в объяснения: ведь с тех пор, как ты узнал про нервы, так же как и про структуры, дружок, — точь-в-точь так же, — они не сходили у тебя с языка — матушки мои, ну что за человек! — а тут еще в один прекрасный день этот Мойано — я ведь отлично все слышала и только делала вид, что ничего не знаю, — давай толковать об обостренной чувствительности и еще каких-то туманных материях: ведь вы, вместо того чтобы говорить так, чтобы людям было понятно, говорите какими-то загадками, дружок, ни дать ни взять, сотрудники контрразведки, вот и Армандо говорит: «Я не понимаю, о чем они столько думают. Они словно собираются что-то исправить, только вот я не слыхал, чтобы что-нибудь испортилось». А видел бы он тебя ночью: «Идут?» — сидишь на постели, прямой как палка, и прислушиваешься; я так и подскочила, даю тебе слово: «А кто должен прийти?» — а ты: «Не знаю, кто-то поднимается по лестнице»; я пальцем пошевельнуть не смела, сердце: тук-тук-тук, клянусь тебе, — «Я ничего не слышу, Марио», — а ты: «Не сейчас, немного раньше», — ну видели вы что-нибудь подобное? — и ты не поверишь, но после этого я больше четверти часа не могла заснуть, ведь так жить просто невозможно, это же кошмар какой-то. Или вспомни, как ты молол всякую чушь: ты, мол, боишься, что покончишь с собой, — ну где это видано бояться самого себя? — да ничего такого с тобой не случится, полоумный, раз это в твоей власти; надо прямо до ручки дойти, чтобы бояться таких вещей. А потом земля уходила у тебя из-под ног и начинались головокружения при одной мысли, что ты находишься на шаре, который висит в бесконечном пространстве, и я рассказала об этом Вален: «Что только он городит, Вален? Его запереть впору», — а ты слег в постель — хорошенькую жизнь ты себе устроил из-за своих нервов, дружок! — Антонио говорил, что он бы все сделал для тебя с превеликим удовольствием, но он, дескать, последняя спица в колеснице, все зависит от министерства; единственно, что он может для тебя сделать — это дать тебе отпуск по болезни с половинным окладом, только этого нам и не хватало! — я думаю, что ты бы не умер, если бы проводил два часа в институте и говорил там то же самое, что всегда. Так вот нет же: «Я не выдержу этого», «Это выше моих сил», — по-твоему, это хорошо? — ведь если у тебя путались мысли, то представь себе, каково было мне с моими мигренями, это что-то ужасное, дорогой, это как будто тебя бьют молотком по голове, но для тебя они, конечно, ничего не значили: «Прими две таблетки и завтра будешь здоровешенька», — приятно такое слышать, ничего не скажешь. И Луис тут не виноват, он ведь предупреждал тебя: «Самое лучшее средство — это небольшое усилие воли», — ну, а ее-то у тебя сроду не было, ясное дело, ты не имел ни малейшего понятия о том, что такое воля, лучше валяться в постели и отдыхать от безделья, как я говорю. И если бы еще постель сблизила нас — ладно, но у меня не было и этого утешения: ты как будто с карабинером ложился, и это для меня тяжелее всего, так и знай, я не о себе говорю — тебе отлично известно, что мне это свинство и даром не нужно, — а о том, что за этим кроется, я тебе сто раз это повторяла, Марио: то, что было у нас в Мадриде, не всякая бы стерпела, не думай; такое пренебрежение! я даже Вален не рассказала о том, как я была огорчена, а ведь ты же знаешь, что Вален для меня все равно что сестра родная. Ну, а за слезами у тебя дело не станет, и я до сих пор так и не поняла, отчего ты плакал, ты залил мне слезами всю ночную рубашку, и пришлось ее менять, а потом завел свое: пусть бы лучше тебе отрезали руки и ноги, лишь бы обрубок, который от тебя остался, жил бы как ему захочется, только бы не жить так, как ты живешь… — ну что это за белиберда? — кто это может жить, как ему захочется, без рук и без ног? Кому это может прийти в голову? И в первые ночи я думала: «Уж не пьян ли он?» — да нет, какое там! — ты капли в рот не брал. Но для тебя ведь ни хороших, ни опасных дней не существовало; стоило посмотреть на тебя в ту ночь, когда я пощекотала тебя ногой, — помнишь? — это был намек, вот что это было, а ты сперва ужасно брыкался, дружок ты мой милый, а потом ни с того ни с сего завизжал, да так, словно тебя режут: «Оставь меня в покое!» — ну и ну! — я просто похолодела, ведь, в конце концов, я это делала для твоего же удовольствия, мне-то что… И должна тебе сказать, что на меня обращали внимание, так ведь? — уж не знаю, чт'o со мной творилось в эти месяцы, но Элисео Сан-Хуан прямо с ума сходил: «Как ты хороша, как ты хороша, ты день ото дня хорошеешь», — совсем голову потерял, так что сперва я было испугалась, даю тебе слово, он просто преследовал меня, но Вален сказала: «Такое внимание всегда приятно, милочка». А что ты устраивал у несчастной Вален? Ты уж лучше помолчи, Марио, дважды она подавала обед — дважды, Марио, легко сказать! — а остатки выбрасывала, мы же знали, что это такое, а ты кричал, что тебя тошнит и все прочее, хорошо еще, что Вален свой человек, да и Висенте все понимает, а тебя ведь впору было убить; в конце концов Вален это делала, чтобы тебя развлечь, только ведь с тобой каши не сваришь, — «Для чего? Для чего? Для чего?», — сплошные «для чего», дубина ты этакая! — да для того,
49
Евангелие от Марка, VI, 49–50.
XXV
Я укреплю тебя и помогу тебе [50] ,— да уж, дождешься от тебя помощи, кому это и знать, как не мне? — только если девочке неохота учиться, то я, со своей стороны, не могу упрекать ее, потому что надо уважать личность, Марио, каждый человек имеет право на собственное мнение, и если разобраться, то в наше время учиться в лицее — это куда трудней, чем раньше получить степень бакалавра, и так во всем, например в деньгах, — прежняя песета это все равно что пять нынешних песет; может, я и не очень в этом разбираюсь, но похоже, что все-таки разбираюсь: нынче жизнь вздорожала в двадцать раз. Сейчас требования возросли, Марио, так ты и знай, и приданое должно быть богатейшим; вот тебе семья Гарсия Касеро — ведь они самого низкого происхождения, но все порядочные люди поступают так же: держат фермы и задают балы, да еще самого лучшего тона, уж не спорь со мной; и вот послушай — даже девочки, и те туда же, взять хоть компанию Менчу: «Ученые парни нам даром не нужны, с ними скучища смертная», — и им не откажешь в здравом смысле, дорогой, ну скажи сам: какую радость, какое удовольствие может доставить им студент? — ровным счетом никакого, это уж точно: ни черта они не умеют, не умеют даже рюмку в руках держать, ясное дело — либо то, либо другое; и брось ты толковать о благородном труде, упрямец, — а ведь ты страшный упрямец, — девочка постарается — и у нее, слава богу, будет большой выбор — найти себе подходящего жениха, достаточно горя хлебнула ее мать. Посмотри-ка на Хулию: у нее было благородное занятие музыкой — и уж как она в нем преуспела! — а теперь сам знаешь: у нее не дом, а постоялый двор, и можешь говорить мне об американцах что тебе угодно, да, они студенты и все такое прочее, вид приличный у них, я согласна, все это так, но всему есть границы: полюбуйся на негров; и я уж не знаю, с чего это ты так обозлился на папу, ты был не прав, Марио, ведь в телевизионной анкете папа совершенно ясно ответил на этот вопрос, ты сам слышал, он говорил просто замечательно, так и знай, и даже представитель Министерства торговли поздравил его: «Все мы созданы богом, и расовая проблема — это проблема духовная, а не физическая», — пойми ты это, по-моему, нельзя выразить большего в столь кратких словах; Вален была в восторге, и я, конечно, тоже, но это еще не значит, что мы поселим негров в своем доме… Тебе не на что было так сердиться, Марио, решительно не на что, имей в виду, уж не будем говорить о вполне естественном отвращении, но ведь надо подумать и о том, сколько, должно быть, с негром хлопот, — ты только представь себе, чего стоит одна стирка белья; и, скажу тебе прямо, я прекрасно понимаю папу: «Или триста долларов прибавки, или я отказываюсь», — и так, конечно, сказал бы всякий, но это не меняет папиных чувств, Марио, ведь он совершенно ясно сказал по телевизору: «Все мы созданы богом», — яснее некуда, дружок ты мой милый, и даже на улице все говорили, что это блестящее выступление, вот как, и если бы эти паршивые иностранцы мыслили так же христиански, как папа, в мире не было бы расовых проблем или как там это называется. И я совершенно согласна с папой, Марио: все мы равны перед богом, он не делает различия между черными и белыми, он беспристрастно судит и тех, и других; ну так вот, черные пусть живут с черными, а белые с белыми, каждый у себя, и все в порядке, и если этот университет или как его там? — никак не запомню это название — захочет поместить у меня негра, пусть он платит мне двойную цену, так-то, ведь собаки тоже божьи твари, но кому же придет в голову держать их в доме? Надо быть рассудительным, милый, и смотреть на вещи несколько более объективно, ведь папа сказал совершенно ясно: «Все мы созданы богом», — но он имел в виду душу, речь шла о вечном спасении, понимаешь? — и нет такого божеского закона, по которому ты был бы обязан взять к себе постояльца с кожей другого цвета, этого еще не хватало! И брось ты свои намеки насчет того, что от рта до ложки длинная дорожка, все-то ты путаешь, и не было у тебя большего удовольствия, как всюду совать свой нос, а я тебе скажу: если в Мадриде нет негров, так и не надо, ведь, если разобраться, никто их туда и не звал, пусть себе учатся в своих деревушках, и не вздумай теперь сказать мне, что в Америке нет университетов, — университеты там замечательные, ты ведь слышал, что говорил Висенте. Ты не сердись, Марио, но, по-моему, дону Николасу негры посылают кокосовые орехи или что-нибудь еще, а иначе непонятно, чего ради он так их защищает, а может быть, у него дед был негром или еще кто-нибудь из родственников, но, как там ни говори, а все же негры — сам подумай над этим — сделаны из другого теста и для другой работы, ну, например, для работы на плантациях сахарного тростника и тому подобное, в лучшем случае они могут быть боксерами — словом, делать самую черную работу, и притом все до одного, уж не спорь со мной. Потому-то ты и возмутил меня, Марио, — зачем я буду скрывать? — когда написал папе письмо, что, мол, слово расходится с делом и что от рта до ложки длинная дорожка, он этого не заслужил, ты просто неблагодарный, и я знаю, что с тех пор прошло двадцать четыре года, но ведь бедный папа написал для тебя такой замечательный реферат, а иначе ты не прошел бы по конкурсу, да только для тебя все это ничего не значит, тебе все подавай на блюде, а вот неграм, видите ли, повышают плату за постой, вот ужас-то! — ну что значат для этих людей лишних триста долларов? — и хотела бы я знать, кто дал тебе право вмешиваться в эти дела? — а суть-то вся в том, что ты не можешь простить папе, что ему не нравились твои книги, он был с тобой откровенен, а ты на него обиделся, когда он сказал, что социальные темы и все такое — спасение для тех, кто не умеет писать, и, будем откровенны, это святая истина. Я только однажды видела тебя таким — это было, когда Рекондо заменил тебе гражданскую войну Крестовым походом, а ведь это что в лоб, что по лбу, как я говорю, и еще, когда вышла история с полицейским и история с квартирой, интересно знать, что было у тебя в голове, ведь другого такого простака не сыщешь, и ты еще пустился толковать о том, что если квартиры предназначены для служащих, то в первую очередь надо их давать женатым или многосемейным, и что по закону никто не имеет права поступить иначе — да это просто смешно! — вы чтите закон тогда, когда он вам подходит, но, в конце-то концов, если у Канидо нет детей — какие дети могут быть у вдовца шестидесяти с лишним лет! — и если Агустин Вега холостяк и у других тоже нет семьи, так по крайней мере это люди, верные режиму, ты не можешь это отрицать; а вот чего нельзя делать, склочник ты этакий, заруби себе на носу, — это требовать чего-то в грубой форме, будь ты какой угодно служащий и какой угодно многосемейный, на этом я стою; для таких дел существует Совет или как там он называется; тому он даст, тому не даст, и отбор он производит, учитывая главным образом прошлое, вот как, хотя в законе об этом и не сказано, все равно никуда не денешься, это само собой разумеется, а вся эта история с ходатайством — сплошная чушь; ну скажите, пожалуйста, ввязываться в тяжбу с властями! — вот ты и остался без квартиры, да еще пришлось продать все до последней рубашки. Глупости все это, Марио, ты ведь у нас простак и краснобай: «Все должно быть решено по справедливости, и я пойду до конца», — да мне просто страшно с тобой, так и знай, я тебя боюсь больше, чем молнии небесной; орет во все горло: «Все должно быть решено по справедливости!» — да на всех перекрестках! — хорошо еще, что тебя отговорил Луисито Боладо, а ведь после истории с полицейским я при виде его всякий раз думала: «Уж пошлет он его к черту, дорогого моего Марио», — честное слово, я до сих пор не могу понять, как это он осмелился, я просто была в ужасе, но именно он сказал, что тебе предоставили трехкомнатную лачугу; и закон, между прочим, не был нарушен, ты ведь сам отказался, только скажи на милость, как мы жили бы в трех комнатах? — ну, растолкуй мне это, — но перед заседанием Совета, когда перекрыли воду, я еще могла кое-что сделать, Марио, только ты уперся — этакое упрямство! — ведь родители Хосечу были знакомы с моими всю жизнь, и я могла бы добиться, чтобы препятствие — ну, вот это дело с протоколом — было устранено, и так же точно я могла бы поговорить с Ойарсуном и Солорсано; в рекомендациях у нас недостатка не было бы, и я не могу понять, почему ты проявил такое упорство: «Если ты сделаешь хоть один шаг, я заберу прошение», — я готова была убить тебя, я плакала целый месяц, у меня даже это дело прекратилось, клянусь тебе, ведь когда вмешался депутат, то, стоило Хосечу, Ойарсуну, Солорсано или самому Фильгейре поддержать его, квартира была бы наша, будь уверен; ты только представь себе: шесть комнат, отопление, горячая вода — как бы изменилась моя жизнь! Ну да так тебе и надо, Марио, в конце концов, что ты посеял, то и пожал, точно тебе говорю, ведь если бы ты не осточертел всем с подсчетом голосов, не спорил бы с Солорсано, который всего-навсего ответил тебе тем же, если бы ты не устроил скандала с полицейским, а, как это обычно делается, пришел к Фильгейре и сказал: «Вы правы, Фильгейра, я погорячился, ослеп», — так никто на свете не смог бы отнять у нас квартиру, можешь мне поверить. И зачем нам обманывать друг друга, Марио? Если бы ты развязал мне руки! — ведь у женщины, знаешь ли, в запасе много средств, дружок, ей не надо унижаться, ей стоит только вызвать сочувствие, ведь попытка не пытка, и я уж не знаю, что это у вас за звание «университетский» — скажите на милость! — «университетский» у вас просто с языка не сходит, а в конечном счете, что собой представляет этот «университетский»? — помирает с голоду, вот и все, а ты посмотри на Пако: ему не понадобились ваши звания, чтобы стать важной персоной; вы ведь думаете, что добьетесь чего-то с помощью ваших книг, а книги только затем и нужны, чтобы морочить вам головы, и сколько таких людей отказалось от бога! — вот хоть бы ты, чтобы далеко не ходить, — беда, видите ли, в том, что Французская революция не получила поддержки церкви — какое кощунство! — и когда на другой день я увидела, что ты идешь к причастию, меня просто мороз подрал по коже, клянусь, и, да будет тебе известно, сама Бене спросила: «Он что же, исповедался?» — а я: «Думаю, что да, дорогая», — а что, интересно, я могла ей ответить? — ты компрометируешь меня на каждом шагу, взять хотя бы твою лекцию — ну что плохого в благотворительных базарах? — сколько они собирают денег, и с самыми лучшими целями. И если ты смешишь меня, Марио, — честное слово, смешишь, — так это потому, что порой я боюсь заплакать, ты меня понимаешь, тебе ведь только и дела, что скандалить — вспомни случай с поросенком Эрнандо де Мигеля, — ты же сам не знаешь, хорошо ты поступил или плохо, а потом на тебя находят сомнения — еще бы! — ты шагу не сделаешь без того, чтобы кого-то не оскорбить, не наделать глупостей, а ты бери пример с меня: оскорбляю я кого-нибудь? — нет ведь, правда? — конечно, нет, а ведь я очень много разговариваю, прямо остановиться не могу — болтушка, ты скажешь, — и часто, если мне не с кем поговорить, я разговариваю сама с собой — вот смех-то! — подумай только, увидел бы меня кто-нибудь, ну да мне плевать, меня сплетни не волнуют, совесть у меня чиста. Комплексы — вот что у вас такое, у вас полно комплексов, Марио, это вроде как с салфетками; право, делать нам больше нечего, лучше учил бы детей чему-нибудь другому, слава богу, на у кого из нас заразных болезней нет. Так нет же — каждому ребенку нужна отдельная салфетка, и всегда все должно быть по-твоему — что это за причуды такие! — и если бы еще у нас была маленькая семья и такая прислуга, как бог велел, — ладно, но при нашем положении чего мы этим достигнем, позволь тебя спросить? Посеем подозрительность, только и всего: ведь даже Доро, которая прямо-таки обожает тебя, и то сказала, послушал бы ты ее: «И что это придумал наш господин? Вот кабы у кого была чахотка, так дело другое», — и я говорю то же самое: слава богу, все мы здоровы, так кому нужны эти церемонии? Ты ни о чем не заботишься, но больше всего я злюсь, когда в один прекрасный день на тебя находит: «Надо как следует поработать», — да спустись ты с облаков, дурак, — что невозможно, то невозможно; когда так много детей, когда куча всяких дел, дом сам собой не устроится, и если бы ты еще видел, что я сижу сложа руки, это был бы другой разговор, но скажи сам: я не знаю покоя ни днем, ни ночью, у меня минутки свободной нет, головой надо думать, Марио, а уж теснота такая, что даже платье держать негде, сам видишь, как нам живется, посмотрел бы, что было вчера — повернуться негде, — а ты еще: «Если ты сделаешь хоть один шаг, я заберу прошение», — до чего же здорово! — а ведь все было в наших руках, хорошая квартира изменила бы мою жизнь, так ты я знай, и, кроме всего прочего, ничего не случилось бы, если бы я напомнила Хосечу, что его родители постоянно бывали у нас в доме, а это куда важнее, чем то, что ты служащий и многосемейный, хотя, конечно, и эти условия необходимы, но так уж повелось, Марио, и повелось не с сегодняшнего дня: когда нужно, любые требования можно обойти, и я помню, как говорила бедная мама, царство ей небесное: «Кто не плачет, тот не сосет», — пойми ты это, и, по правде говоря, было отчего взбеситься, Марио; послушать тебя, так мир перевернулся бы, если бы мы попросили рекомендацию, а в жизни на рекомендациях все и держится, сегодня ты, завтра тебе, так всегда было, на том и свет стоит, и я без конца слышала от мамы: «Без крестных и крестин не бывает», — только ведь для тебя никаких правил не существует, одни требования, известное дело: «Я служащий и многосемейный, не имеют права мне отказать», — на тебя можно положиться, дружок, что и говорить; ведь вы цепляетесь за законы тогда, когда они вас устраивают, а того не хотите взять в толк, что законы применяются людьми, сам-то закон не сочувствует, не сострадает, а вот людей-то надо ублажать и плясать под их дудку, это ведь никого не порочит, дубина ты этакая, а ты прожил жизнь, критикуя все на свете, и думаешь, что перед законом все должны упасть на колени, а если тебе отказывают в квартире, ты затеваешь тяжбу — вот здорово! — ведь ты же идешь против властей, только этого нам не хватало, и я уж не знаю, на каком ты свете живешь, дружок мой милый; можно подумать, что ты с луны свалился.
50
Книга пророка Исайи, XI, 10.
XXVI
И всякое пророчество для вас то же, что слова в запечатанной книге, которую подают умеющему читать книгу и говорят: «Прочитай ее»; и тот отвечает: «Не могу, потому что она запечатана» [51] .Это прямо о тебе, Марио, честное слово; я так смеялась, когда вспомнила, с какой серьезностью ты говорил тогда на вечере, что в Испании теперь не читают: ты ведь полагаешь, что если не читают тебя, то, стало быть, не читают и других, и я уже устала повторять тебе, что писать-то ты умеешь, пишешь бойко и все такое, но зато, дружок мой, пишешь ты о таких скучных вещах и о таких унылых типах, что книги твои просто из рук валятся, это сущая правда. И это не только мое мнение, вспомни папу, а ведь папа, по-моему, в этом разбирается, вот как, ты же слышал, что он говорил, и все было ясно, как день: «Если человек пишет все это для собственного удовольствия — на здоровье, но если он ищет славы или денег, он должен идти другим путем», — уж яснее не скажешь, а ведь папа в этих делах авторитет, сам знаешь, в «АВС» его прямо не знают, куда посадить; а какой великолепный реферат он для тебя написал! — его необходимо издать, папа имеет на это полное право, он в этих делах собаку съел; я в жизни не читала ничего подобного, и, хоть я не очень-то в этом разбираюсь, я прямо проглотила его, а потом еще три раза читала, ты не поверишь, и, помню, пришла в восторг от того, что там говорилось о ретроспективном методе, — ну вот когда он пишет, что историю надо изучать не с начала, а с конца и пятиться назад, как раки, потому что все на свете имеет свои причины и, как говорится, происходит не случайно. Уже не говоря о том, что это написал мой отец, вы должны были издать реферат в «Каса де ла Культура»; голову даю на отсечение, что он имел бы грандиозный успех, так и знай; правда, он короткий и все такое, но его можно было набрать шрифтом покрупнее: ведь в нем заключен глубокий смысл, и можешь быть уверен, что сейчас людям нужны либо книги о любви, либо книги содержательные, одно из двух, но уж никто не купит книгу для того, чтобы скучать над ней, или для того, чтобы терять время, будь спокоен, и хотела бы я, чтобы ты мне ответил, осел ты этакий: кто будет читать твои произведения, если, прости за откровенность, герои у тебя коли не бедняки, так дураки? Возьмем хоть «Замок на песке», чтобы не ходить далеко за примером — я говорю об этой твоей книге то же, что могла бы сказать и о других, — у какого-то деревенщины постепенно отобрали все его земли, так что он остался в одной рубашке, да еще у этого грязного скота какая-то гнусная баба, которая только и делает, что его оскорбляет. А это — как его? — твое «Наследство» — еще хуже, дружок: ну подумай сам, кого в наше время может заинтересовать история какого-то солдафона, который идет воевать в несуществующую страну и не хочет ни убивать, ни сам быть убитым, да к тому же у него еще и ноги болят? Говорю тебе, Марио, дорогой мой, что такого нарочно не придумаешь, что днем с огнем не сыщешь таких странных героев, а уж особенно теперь, когда в солдаты идут одни деревенские, — ты же знаешь, что даже парни среднего сословия изучают военное дело и получают чин офицера; и должна тебе признаться, что, когда ты начал «Правую руку» и сказал мне, что главный герой там не бедняк, я очень обрадовалась, клянусь тебе, и даже было подумала, дура этакая, что ты будешь писать о Максимино Конде, чтобы сделать мне сюрприз, как хочешь, а ведь это сюжет для фильма — ну да, как же! Этот твой Сиро Пеpec — более вульгарного вмени ты опять-таки не мог выбрать, дружок, — умственно отсталый тип, и даже те немногие мысли, которые приходят ему в голову, нелепы, этот недотепа не знает, ни чего ему надо, ни куда он идет, и до того все это запутано, дорогой, что я ни бельмеса там не поняла, но у меня хватило силы воли запомнить наизусть целые куски, и притом большие — что ты на это скажешь? — и заучивала я их механически, как попугай, чтобы потом обсудить с моими подругами, ведь этот тип похож на того крестьянина из Вильяломы, который писал письма Вален, ну того самого, с кем она познакомилась на охоте, уже будучи замужем и все такое; одно уморительное письмо мы все запомнили наизусть, а начиналось оно так: «Если Вы считаете, что интересоваться нехорошо, и не захотите мне ответить, то я умоляю Вас, Валентина, выслушать меня хотя бы из милости», — помнишь? — прелестно! Ну и вот, я поступила точно так же: затвердила один абзац, где говорилось… говорилось… Слушай: «Делая добро, Сиро получал удовольствие, невыразимое удовольствие, и при этом всякая мысль о заслуге с его стороны автоматически исключалась, и открывалась возможность дальнейшего совершенствования. Отсюда его мучения…» Ну как тебе это нравится? Разве не напоминает ужасных писем того типа из Вильяломы? Ну скажи сам, Марио, что это за рассуждения? Ведь такого нарочно не придумаешь, Вален прямо помирала со смеху, но Эстер, дружок, ни с того ни с сего разъярилась — ну к чему эти выходки? — ей-то какое дело? — и давай нам объяснять,
51
Книга пророка Исайи, XXIX, 11.
XXVII
…Отложить прежний образ жизни ветхого человека, истлевающего в обольстительных похотях, а обновиться духом ума вашего и облечься в нового человека [52] ,— да уж, он, что называется, стал другим человеком, и я была бы счастлива, если бы ты видел его, Марио, просто ради удовольствия, он так выглядит, что ты себе и представить не можешь: в английской спортивной куртке, локоть в окне, такой загорелый, а потом эти глаза!.. — прямо мечта! — как будто это и не он; вам, мужчинам, везет, как я говорю, — если вы не хороши в двадцать лет, вам остается подождать еще двадцать, уж не знаю, в чем тут дело. И я сразу его узнала, ты не поверишь, красный «тибурон», такой автомобиль с другим не спутаешь, сам понимаешь, другого такого нет, и, хотя я пыталась притвориться, что не вижу его, он — раз! — резко затормозил, прямо как в кино, и автомобиль, словно дрожа, с минуту постоял, а Пако заулыбался: «Ты в центр?» — а я совсем растерялась — ведь Кресенте следил за нами со своего мотокара — «Да». — «Ну, садись», — и дверца уже открыта, и что я могла сделать? Влезла, и там было гораздо уютнее, чем на диване в гостиной, Марио, даю тебе слово, и я ему сказала: «Я в восторге от твоего автомобиля», — и это сущая правда; кажется, что он не касается земли, будто летит по воздуху. И тогда он развернулся и вылетел, как ракета, на шоссе Эль Пинар, а я ему говорила: «Вернись, ты что, с ума сошел? Что скажут люди?», — а он ноль внимания, все увеличивал и увеличивал скорость, и знаешь, что он говорил? — он говорил: «Пусть себе болтают, что хотят», — и мы оба смеялись, прямо безумие, подумай только! — сидим рядышком в «тибуроне», скорость сто десять, так что у меня даже голова закружилась, клянусь; есть вещи, которых не объяснишь, ты только представь себе: этот балбес даже слова путал, а теперь его и не узнать: апломб, спокойствие, говорит вполголоса, не кричит и говорит все правильно, как светский человек, не увидишь — не поверишь, а посмотреть есть на что: столько он всего повидал, он теперь не сидит на одном месте, этот-то шалопай, подумать надо! И в самом деле, Транси говорила мне об этом в тот вечер, когда я встретила ее; подумай только, еще и месяца не прошло, как Эваристо бросил ее, а ей хоть бы что! — эту женщину горе не убьет; впрочем, она всегда была немного… не знаю, как тебе это объяснить, она никогда ничего не принимала слишком всерьез — представь себе, такая пустышка, и это с тремя-то детьми! — так вот она тоже: «Ты видела Пако, милочка? Он невероятно красив». И это правда, Марио, он изменился до неузнаваемости, и, сколько бы я тебе о нем ни рассказывала, ты не сможешь себе этого представить — какие манеры, какая деликатность! — словом, другой человек, вот и все; а я помню те времена, когда он говорил «поза» вместо «доза» и все в таком роде, прямо несчастье; я не знаю его родителей, но отец у него был в лучшем случае подрядчик, какой-нибудь ремесленник, конечно, семья так себе, но, честно говоря, Пако всегда был умницей, и во время войны он проявил себя великолепно, тело у него как решето, все в ранах, ты и представить себе не можешь. Ну так вот, увидел бы ты, как он вел машину, диву бы дался — какая легкость! — ни одного лишнего движения, он словно родился за рулем. И потом этот запах — смесь дорогого табака и мужского одеколона, и за версту видно, что он занимается спортом, теннисом и еще чем-то в этом роде, а когда курит, то не выпускает сигарету изо рта — вот как! — и это на скорости сто десять — прямо с ума сойти — и щурится, как в кино; я ему говорила, клянусь тебе: «Вернись, Пако, у меня куча дел», — а он давай хохотать, и все зубы у него целы, просто на зависть — подумай только! — «Не будем терять время, жизнь коротка», — и понесся, как сумасшедший, скорость сто двадцать, и тут мы встретили «дос кабальос» Ихинио Ойарсуна — интересно знать, откуда он ехал об эту пору, — я было хотела пригнуться, но почти не сомневаюсь, что он меня увидел, — представляешь, какой ужас? — а Пако: «Что с тобой, малышка?» — и потом: «Ты все такая же», — а я: «Вот глупости! Подумай, сколько лет прошло!» А он так деликатно: «Время для всех проходит по-разному», — ты скажешь, что это пошлый комплимент, но это заслуживает благодарности, тут и спорить не о чем. А когда мы остановились, он с меня глаз не спускал и вдруг спросил — какой срам! — умею ли я водить машину, а я сказала, что чуть-чуть, почти не умею, он ведь постоянно, каждый день видел меня в очереди на автобус среди этих людишек, и я просто не знала, куда деваться, никогда еще мне не было так стыдно, даю тебе слово, да только что я могла ему ответить? — правду, Марио; кто говорит правду, тот не лжет и не грешит: что у нас автомобиля нет, тебе ведь плевать было на требования современности; и ты не можешь себе представить, что с ним было! — хотела бы я, чтобы ты его тогда видел: «Нет? Не может быть!» — как сумасшедший, честное слово, и еще покрутил пальцем у виска; оно и понятно, я же говорю тебе, дорогой, что в прежние времена — это еще туда-сюда, но сегодня автомобиль — не роскошь, а необходимость. А Пако давай курить сигареты одну за другой, выкурил никак не меньше двадцати штук и говорит: «Ну как там Транси?» — и я ему рассказала, что ей не повезло и что если он помнит этих стариков, так вот Эваристо, тот, высокий, женился на ней уже пожилым человеком, а через пять лет бросил ее с тремя детьми и удрал в Америку, кажется, в Гвинею, и тут Пако: «Все мы ошибаемся, не так-то просто сделать удачный выбор», — я прямо оцепенела от изумления, а у него блестели глаза, Марио, и все такое, могу тебе поклясться, и мне стало его жалко — такой отличный мужчина! — я не удержалась и спросила его: «Ты несчастлив?» — а он: «Брось! Я живу, а это уже немало», — а сам все ближе и ближе ко мне, а я, знаешь ли, прямо остолбенела, я хотела как-нибудь помочь ему — я ведь ничего дурного не думала, — и тут я вспомнила, как мы гуляли по Асера, вспомнила нашу юность, Марио, когда этот дикарь Армандо делал рога и мычал — помнишь? — перед тем, как мы стали женихом и невестой, словом, все это, а он: «Хорошее было время!» — как обычно говорят в таких случаях, и вдруг: «Может быть, я тогда упустил удобный случай. А потом, знаешь, война», — вроде бы с грустью, а я ему: «Да ведь ты изумительно вел себя во время войны, Пако, не спорь», — а он ни с того ни с сего расстегнул рубашку, он не носит ни свитера, ничего — это зимой-то! — и показал мне рубцы на груди, в волосах, — такой ужас! — ты и представить себе не можешь — и кто бы мог подумать? — он стал очень мужественным, а в детстве напоминал младенца Иисуса, — и я прямо похолодела, даю тебе слово, я ведь этого совсем но ожидала, и говорю ему: «Бедненький!» — только это и сказала, больше ничего, клянусь тебе! — а он обнял меня за плечи, и я подумала, что это он без всякой задней мысли, клянусь, но, когда я попыталась понять, что происходит, он уже целовал меня, ты не поверишь, и, уж конечно, очень крепко, так что я и не соображала, что со мной, я как будто кружилась на карусели; да-да, крепко-крепко и очень долго, это правда, но я-то ведь ничего не делала, честное слово, я была словно под гипнозом, клянусь! — и смотрела на него, не отрываясь, уж не знаю, сколько времени, а потом еще этот запах — смесь мужского одеколона и дорогого табака, — который любую с ума сведет, спроси хоть у Вален, она мне это тысячу раз объясняла, но люблю я только тебя, мне незачем говорить тебе об этом, но я словно одурела от такой скорости и с непривычки — как бы это сказать? — обмякла, точь-в-точь как пустой мешок, а сердце: тук-тук-тук! — словно сейчас из груди выпрыгнет; ты и представить себе не можешь, я почти потеряла сознание: ведь есть же у меня устои, но я и пальцем пошевельнуть не могла, я была совсем как под наркозом, даже деревьев не видела — подумай только! — а их ведь там много, я слышала лишь звук его голоса, близко-близко, он доносился сверху, точно с облаков, я уже ничего не соображала, а он открыл дверцу и — так нежно: «Выходи», — и я вылезла, словно сомнамбула — ведь я же говорю тебе, что у меня не осталось ни воли, ничего, — на меня точно какая-то слабость напала, да-да, я подчинялась ему, не отдавая себе отчета, и мы сели за кустом, на солнце, а куст был высокий-высокий, да, очень высокий, и, конечно, закрывал нас, и представь себе, в эти дневные часы вокруг — никого, ни души, как говорится; и если бы я была в нормальном состоянии, то ничего такого не случилось бы, а Пако так настойчиво: «Посмотришь на меня и подумаешь, что у меня есть все на свете, а ведь я одинок, Менчу», — и я опять: «Бедненький!» — я была искренне взволнована, Марио, и это очень интересно, точно у меня не было других слов, ну конечно, это была не я, совсем не я, я была под гипнозом или что-то в этом роде, я в этом совершенно уверена, ты подумай только, хороша же я была! — а он как спятил: стал обнимать меня и прижимать к земле, и говорил, говорил, знаешь, что он говорил? — впрочем, ничего тут такого нет, Марио, в конце концов, другие думают то же самое, только не говорят; он говорил мне, — посмотрел бы ты на Элисео Сан-Хуана, он всегда так, да и тот же Эваристо — уж не знаю, что у меня за грудь и что я могу тут поделать? — а Пако все больше и больше возбуждался и говорил — знаешь, что он говорил? — он говорил: «Двадцать пять лет я мечтал об этой груди, малышка», — подумай только! — а я, как дура: «Бедненький!» — это тебе все объяснит, а он был словно вне себя, даже порвал на мне платье, Марио, но ведь это была не я, мне незачем говорить тебе об этом, прости меня, но я совсем не виновата, ведь я же оттолкнула его, клянусь тебе, я напомнила ему о наших детях; уж не знаю, откуда у меня силы взялись, ведь я совершенно лишилась воли, я была как под гипнозом, честное слово, но я послала его к чертовой матери, так что остался он не солоно хлебавши, даю тебе слово, умереть мне на этом самом месте, хотя еще неизвестно, что ты делал в Мадриде с Энкарной, прости меня, Марио, прости меня, я не хотела об этом говорить, но ведь ровно ничего не случилось, можешь быть спокоен, клянусь, я напомнила ему о наших детях или, кажется, это он напомнил — кто знает? — я ничего и не помню, но ведь это не важно, Марио, у меня язык прилип к гортани, я слова не могла вымолвить, я была совсем расстроена, дорогой, ты должен это понять, я хочу только, чтобы ты меня понял, — слышишь? — ведь хотя я и поступила плохо, но это была не я; можешь мне поверить, та женщина, что была там, не имеет со мной ничего общего — этого бы еще не хватало! — и к тому же ничего не произошло, совсем ничего, абсолютно ничего, клянусь тебе всем, чем хочешь, Марио, поверь мне, и если бы Пако не спохватился, то спохватилась бы я, ты же меня знаешь, хотя бы я и совсем превратилась в тряпку; но виноват, в конце концов, был он, потому что, когда он оторвался от меня, на него было страшно смотреть, глаза у него метали искры, Марио, он был как сумасшедший, но он сказал: «Мы оба сошли с ума, малышка, прости меня, я не хочу тебя губить», — и поднялся, и мне стало стыдно, ну да, так оно и было, и если разобраться, это он опомнился первым, но ведь неважно, кто из нас опомнился, дорогой, самое главное то, что ничего не произошло, даю тебе слово, — этого еще не хватало! — ведь я обязана уважать тебя и помнить о наших детях, только, пожалуйста, не молчи — неужели ты мне не веришь? — я рассказала тебе все, Марио, дорогой мой, с начала до конца, так, как оно было, клянусь, я ничего не утаила, как на исповеди; честное слово, Пако обнимал меня и целовал, это я признаю, но дальше у нас не пошло, — хорошенькое было бы дело! — клянусь тебе, ты должен мне поверить, ведь больше у меня не будет случая открыться тебе, Марио, неужели ты не понимаешь? — если ты не поверишь мне, я сойду с ума, даю слово, а раз ты молчишь, значит, ты мне не веришь, Марио, разве ты не слышишь меня? — пойми же: я ни с кем и никогда не была так откровенна, я могла бы поклясться тебе в этом, я говорю с тобой положа руку на сердце, скажи мне: простишь ли ты меня? Для меня это вопрос жизни и смерти — понимаешь? — а вовсе не каприз, Марио, посмотри на меня хоть одну секундочку, пожалуйста, и не путай меня с моей сестрой — я прихожу в ужас от одной мысли об этом, даю тебе слово, — Хулия ведь непорядочная женщина, не спорь со мной, разве можно простить, что она спуталась с итальянцем в разгар войны, да еще без любви, посуди сам: ведь Галли, в конце концов, был едва нам знаком — ну какое же сравнение с Пако! — пусть он потерял голову и все такое, но в конечном итоге он оказался рыцарем, Марио: «Мы сошли с ума, малышка, прости меня», — такая чуткость, я и слова не могла вымолвить, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе всем, чем только хочешь, я и сама уже готова была сказать ему, но ведь я как одурела, я как под гипнозом была, воли совершенно не осталось, прямо пустой мешок, и все же я сказала бы ему, честное слово, но он опередил меня, ведь неважно, кто опомнился первым, самое главное, что ничего не произошло, и это сущая правда, Марио, да ты хоть взгляни на меня, скажи что-нибудь, не молчи, пожалуйста; мне кажется, что ты мне не веришь, ты думаешь, что я тебя обманываю и все такое, но это не так, Марио, дорогой мой, я в жизни никогда не была так откровенна, я сказала тебе всю правду, всю-всю, только правду, клянусь тебе, больше ничего не было, ну посмотри на меня, скажи что-нибудь, ну пожалуйста, вот ведь ты какой — я валяюсь у тебя в ногах, больше я ничего не могу сделать, Марио, дорогой мой, хотя, если бы ты в свое время купил мне «шестьсот шесть», мне не нужны были бы никакие «тибуроны», это уж точно — вот до какой крайности доводят нас ваши ограничения, это сущая правда, тебе всякий скажет, но только прости меня, Марио, я на коленях прошу тебя; ничего больше не было, даю тебе честное слово, я была только твоей, клянусь тебе, клянусь тебе, клянусь тебе мамой, ты подумай: мама — это самое для меня дорогое; посмотри на меня хоть секунду, ну сделай мне такую милость, посмотри на меня! — разве ты меня не слышишь? — ну что мне сказать тебе, Марио? — пусть я умру, если это не правда! — ничего не произошло, ведь Пако, в конце концов, рыцарь, хотя и то сказать, не на такую напал, но, если бы у меня был «шестьсот шесть», мне не понадобились бы никакие Пако, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе Эльвиро и Хосе Марией — ну чего ты еще хочешь? — я перед тобой совершенно чиста, Марио, и могу высоко держать голову, так и знай, но ты только выслушай меня — ведь я же с тобой говорю! — не притворяйся, что не слышишь, Марио! Ну пожалуйста, посмотри на меня только одну секунду, хотя бы полсекунды, умоляю, посмотри на меня! — я ничего плохого не сделала, честное слово, клянусь богом, посмотри на меня одну секундочку, только одну секундочку, ну доставь мне эту радость, что тебе стоит? — я буду на коленях просить тебя об этом, если хочешь, мне нечего стыдиться, клянусь тебе, Марио, клянусь тебе!!! Посмотри на меня!!! Пусть я умру, если это неправда!!! Не пожимай плечами, пожалуйста, посмотри на меня, на коленях прошу тебя, я не могу больше, Марио, не могу, клянусь, посмотри на меня — или я с ума сойду! Ну, пожалуйста!
52
Послание к Ефесянам св. апостола Павла, IV, 22–24.
Услышав скрип двери, Кармен вздрагивает. Она поворачивает голову, садится на корточки и делает вид, будто ищет что-то на полу. Ее взгляд и руки выражают предел нервного напряжения. Хотя свет наступившего дня уже проникает в окно, лампа по-прежнему горит, вычерчивая слабый световой круг на ящике для обуви и на ногах покойника.
— Ты что, мама? Вставай! Что ты тут делаешь на коленях?
Кармен встает и бессмысленно улыбается. Она чувствует себя беззащитной, слабой и вялой. Ее красные веки приобрели почти фиолетовый оттенок, смотрит она искоса, словно с перепугу. «Я молилась», — шепчет она неуверенно — так, чтобы ей не поверили. «Я молилась, больше ничего», — прибавляет она. Юноша подходит к ней, обнимает ее за плечи своей молодой рукой и замечает, что мать дрожит.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.
— Хорошо, сынок, а что?
За одну ночь щеки Кармен сморщились, у рта и подбородка образовались вялые, студенистые складки, похожие на гнойники. Воспаленные веки тоже отекли и сморщились. Марио продолжает допытываться:
— Тебе холодно? Мне показалось, что ты говорила сама с собой.
Он осторожно подталкивает ее к дверям, но Кармен не хочется уходить из комнаты. Она противится молча, бессознательно, но упорно, и объятия Марио слабеют. Кармен смотрит по сторонам, как будто впервые видит кабинет, в котором провела эту ночь и который превратился в склеп. В окно уже ясно виден стоящий напротив дом с балконами, отделанными зеленой керамикой, с задернутыми белыми шторами на окнах. И когда одна штора внезапно отдергивается с сухим треском, похожим на стук столкнувшихся биллиардных шаров, кажется, что дом зевает и просыпается. Почти тотчас же внизу, на узкой улице, взрывается первый мотокар. А когда грохот смолкает, слышатся обрывки разговоров и шаги вставших на рассвете и идущих на работу людей. На подоконнике подпрыгивает, суетится, весело, как весной, чирикает воробей. Может быть, его вводит в заблуждение клочок неба, который, как занавес, нависает над мастерской Асискло дель Пераля, — неба, которое в несколько минут, почти без перехода, превращается из черного в светлое, из светлого в голубое. Кармен замечает креп, перевернутые книги, эстампы с контурами велосипеда — окружности, треугольники, пунктирные линии, — голубой глобус на столе, лампу, кресло Марио с потрескавшейся на сиденье кожей, и медленно, точно уяснив, наконец, что произошло, переводит глаза на тело, на лицо Марио. Она вздыхает, смотрит на сына, машинально, дрожащими пальцами сжимает ворот его рубашки и говорит глухо, с улыбкой, незаметно для себя преисполняясь гордостью:
— Ты заметил, что он не изменился? Даже не побледнел.
Марио пожимает плечами.
— Оставь это, — говорит он и вырывается, но Кармен словно прибили к полу.
— Без очков он не похож на себя, — добавляет она. — В молодости он не носил очков и все время смотрел на меня в кино, понимаешь? Это было очень давно, уж и не помню — когда, тебя, кажется, еще и на свете не было, словом, во времена незапамятные; он был, по правде говоря, красивый, только вот не знаю, как это так получается, но в жизни все, в конце концов, меняется к худшему.
Кармен набирает силы, как самолет, поднимающийся в воздух, и, когда Марио говорит: «Тебе не надо было оставаться одной. Ты очень возбуждена. Ты поспала хоть немножко?» — она вдруг почему-то разражается рыданиями, а затем, спрятав лицо на груди сына, в его голубой свитер, долго и бессвязно шепчет, и Марио с трудом улавливает отдельные фразы или обрывки фраз («…это бесполезно…», «…если бы я раньше…», «…хоть бы один взгляд…»), но в конце концов напряжение спадает, и она позволяет отвести себя на кухню, там садится на белую табуретку и следит за тем, как Марио наливает воду в итальянский кофейник, насыпает в фильтр кофе и включает горелку на полную мощь. Горелка нагревается, и влажный низ кофейника начинает шипеть. В кухне полумрак; Марио садится на другую табуретку рядом с матерью. На освещенном дворе слышится первый шум, звучат первые утренние голоса.
Кармен сгибается, будто чему-то покоряясь, будто грудь, по-прежнему натягивающая ее черный свитер и когда-то заставлявшая ее гордо выпрямляться, теперь кажется ей слишком тяжелой. Кармен незаметно одергивает свитер под мышками и говорит:
— Знаешь, мне не верится, что для всех сегодня самый обычный день, день как день. Я не могу, я не в силах привыкнуть к этой мысли, Марио.
Марио медлит с ответом. Он боится снова нарушить ее душевное равновесие.
— Все через это проходят, — наконец говорит он. — Все хоть раз в жизни проходят через это, мама… Не знаю, как тебе объяснить.
В окно проникает скупой свет, лицо Кармен остается в тени. Когда она говорит, почти в самой середине ее лица зияет дыра, еще более темная, чем все лицо.
— Теперь все не так, как было раньше.
Марио впивается в колени своими загорелыми, сильными, молодыми руками:
— Мир меняется, мама, это естественно.
— Он меняется к худшему, сынок, всегда к худшему.
— Почему к худшему? Просто мы поняли, что не все из того, о чем думали много веков назад, что не все унаследованные нами идеи — непременно самые лучшие. Более того, некоторые из них и вовсе не хороши, мама.