Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
— Да не поймешь ты!
Домой мы ехали молча, видно, из мрачного предчувствия, что мать пронюхает, куда мы удрали без спроса, но, вернувшись домой, мы застали ее в необычном расположении духа. Не было сказано ни слова ни про запах апельсина, ни про бессонную ночь, ни про беспорядок, устроенный мной в ее комнате, зато нас ждал настоящий праздничный ужин: морковный суп с цикорием, boudin noir [46] с яблоками и картошкой, серые гречневые блинчики, а на сладкое — clafoutis, [47] увесистый и сочный, с прошлогодними яблоками и глазированный жженым сахаром
46
Темная кровяная колбаса (фр.).
47
Пирог с фруктами (фр.).
Должно быть, подумала я, это апельсин ее приструнил.
Но упущенное было восполнено на следующий день, причем с удвоенной силой, едва мать пришла в себя. Мы изо всех сил старались не попадаться ей на глаза, спешно выполняли свои обязанности по дому и укрывались на своем Наблюдательном Посту у реки, но в игры нам особо не игралось. Иногда за нами увязывался Поль, но он чувствовал, что теперь лишний среди нас, что исключен из нашей компании. Мне было его жаль, я даже чувствовала себя слегка виноватой, уж я-то знала, что значит быть изгоем, но ничего поделать теперь не могла. Пусть Поль сам отвоевывает себе блага, как я свои.
Кроме того, Поля, как, впрочем, и все семейство Уриа, недолюбливала мать. Считала Поля бездельником, из лени не желающим ходить в школу, а от тупости не способным выучиться читать, как другие деревенские дети. Родителей его она тоже не жаловала — и отца, торговавшего мотылем у дороги, и мать, починявшую людям одежду. Но особенно ненавистен ей был дядька Поля. Сперва я думала, что это обычное деревенское соперничество. Филипп Уриа был хозяин самой большой фермы в Ле-Лавёз, обладатель необозримых полей подсолнечника, картофеля, капусты и свеклы, имевший два десятка коров, свиней, коз и даже трактор, когда большинство местных крестьян по-прежнему пахали с помощью ручного плуга и лошади, и еще настоящий доильный аппарат. Я считала, что мать ему завидует, что это был бунт бьющейся в одиночку вдовы против зажиточного вдовца. Но все равно это было странно, потому что Филипп Уриа был закадычный друг отца. Они вместе рыбачили, вместе плавали в Луаре, имели общие секреты. Филипп собственноручно высек имя моего отца на памятнике героям войны и каждое воскресенье носил туда цветы. Но мать никогда не удостаивала его больше чем кивком. И так не слишком приветливая, после того случая с апельсином мать стала еще враждебней к нему.
Признаться, лишь много позже кое-что для меня прояснилось. И признаться, почти через полсотни лет, когда стала читать альбом.
«Уриа уже знает, — писала она. — Иногда, я замечаю, поглядывает на меня. Жалостливо и с любопытством, как на тварь, которую переехал на дороге. Вчера вечером видел, как я выходила из „La R'ep“ с тем, что я у них вынуждена покупать. Ничего не сказал, но я поняла, что догадался. Понятно, он думает, что нам неплохо пожениться. Считает, что нормально, мол, вдовец с вдовой, хозяйство к хозяйству. Брата у Янника нет, чтоб после него взять ферму в свои руки, а женщине одной такое не осилить».
Была бы она нормальной и милой женщиной, может, и заподозрила бы я вскоре нечто этакое. Но милой женщиной Мирабель Дартижан назвать было никак нельзя. Тверда была, как каменная соль, сера, как речная тина; ярость накатывала на нее мгновенно, неукротимо, с неотвратимостью летней грозы.
Больше на этой неделе поездок в Анже не случилось, и Кассис, и Ренетт, казалось, избегали упоминаний о нашем общении с немцами. Что касается меня, о своем разговоре с Лейбницем мне тоже говорить не хотелось, но забыть я его не могла. Мной попеременно овладевали то подозрительность, то странное ощущение собственного могущества.
Кассис нервничал, Ренетт была угрюма и раздражена, вдобавок ко всему целую неделю моросил дождь; Луара зловеще вздулась, и поля подсолнечника стали сизые от дождя. Со дня нашей первой поездки в Анже миновало семь дней. Наступил и прошел базарный день. На этот раз мать в город сопровождала Ренетт, а мы с Кассисом остались и угрюмо бродили по мокрому от дождя саду. Глядя на зеленые сливы на ветках, я вспоминала про Лейбница со смешанным чувством тревоги и любопытства. И все гадала, встречусь ли я с ним еще.
Как вдруг неожиданно это произошло.
Был рыночный день, раннее утро, на сей раз наступила очередь Кассиса запастись провиантом. Рен вытаскивала из ледника увернутые в виноградные листья сыры, мать собирала в курятнике яйца. Я только что возвратилась с реки с утренним уловом: парой небольших окуньков и парой уклеек, которые порубила для наживки и оставила в ведерке у окна. В этот день немцы обычно в деревню не наведывались, и потому, когда постучали, дверь как раз открыла я.
Их было трое; двое мне незнакомых и Лейбниц, теперь очень подтянутый в своей форме, с ружьем через плечо. При виде меня его глаза слегка округлились от удивления, потом он улыбнулся.
Если бы не Лейбниц, я бы тотчас захлопнула дверь перед носом у незнакомых немцев, как Дени Годэн, когда они явились забирать его скрипку. Я бы непременно позвала мать. Но тут был иной случай; я неловко переминалась на пороге, не зная, как быть.
Лейбниц повернулся к остальным и что-то сказал им по-немецки. Как мне показалось по жестам, которыми он сопровождал свои слова, что он намерен осмотреть наш дом сам и чтоб остальные шли дальше к Рамондэну и к Уриа. Один из незнакомых немцев взглянул на меня, но ничего не сказал. Все трое засмеялись, потом Лейбниц кивнул им и, по-прежнему улыбаясь, прошел мимо меня в кухню.
Я понимала, что надо бы позвать мать. Когда приходили солдаты, она всегда становилась угрюмей обычного, замирала с каменным лицом, не скрывая своего недовольства их появлением и той бесцеремонностью, с которой те хватали все, что хотели. А сегодня и подавно. Уж и без них ей угомона нет, только их прихода еще не хватало.
Когда я спрашивала Кассиса, зачем немцы ходят, брат объяснил, что продовольствия становится все меньше и меньше. Ведь и немцам кушать хочется.
— А они жрут, как свиньи, — с презрением рассказывал он. — Заглянула бы в солдатскую столовку — хлеб наворачивают прямо буханками, с вареньем, с паштетом, с гусятиной, с сыром, с солеными анчоусами, с ветчиной, с кислой капустой, с яблоками — ты не поверишь!
Лейбниц прикрыл за собой дверь и огляделся. В отсутствие прочих солдат он уже держался не так подтянуто, уже не как военный. Сунул в карман руку, достал сигарету.
— Зачем пришли? — осмелилась я наконец. — У нас ничего нет.
— Приказ, Уклейка, — сказал Лейбниц. — Отец твой где?
— Нету у меня отца, — сказала я с некоторым вызовом. — Немцы убили.
— Ах, прости. — По-моему, он смутился, а я ощутила даже некоторый прилив гордости. — Ну а мать?
— На заднем дворе. — Я метнула на него взгляд: — Сегодня рыночный день. Если отберете что мы продать хотим, у нас ничего не останется. Мы только на это и живем.