Пять четвертинок апельсина
Шрифт:
Я смотрела на него, не понимая.
— Спрашивать обо мне, — сказал Томас.
— Зачем?
— Неважно. — Его рука по-прежнему сильно, чуть ли не до боли, сжимала мне запястье. — Могут кое о чем у тебя спросить. Например, чем мы с вами занимались.
— Это ты про журналы и всякие вещи?
— Например. И про того старика в кафе. Гюстава. Который утонул.
Лицо его исказила неприятная гримаса. Он развернул меня к себе, взглянул в самые глаза. От воротника и изо рта у него пахло сигаретами.
— Послушай, Уклейка. Это
Я кивнула.
— Запомни, — не отставал Томас. — Ты ничего не знаешь. Ты со мной никогда не общалась. Предупреди остальных.
Я снова кивнула, и он вроде слегка успокоился.
— И вот еще что, — голос у него уже не был резкий, почти ласковый. И мне стало внутри тепло-тепло, как будто там расплавилась карамелька. Я с надеждой взглянула на него.
— Больше я не смогу сюда приезжать, — мягко сказал он. — Особенно сейчас. Это становится слишком опасно. Мне удалось вырваться в последний раз.
На мгновение я опешила. Потом робко сказала: — Тогда можно в кино встречаться. Как тогда. Или где-нибудь в лесу.
Томас с досадой тряхнул головой:
— Ты что, оглохла? Мы не должны встречаться вообще. Нигде.
Холод словно снежинками овеял кожу. Голову заволокло темным облаком.
— И надолго? — шепотом спросила я наконец.
— Надолго, — несколько раздраженно бросил он. — Может быть, навсегда.
Я сжалась, меня всю трясло. Холодное покалывание перешло в нестерпимое жжение по всему телу, будто я каталась по крапиве. Томас сжал ладонями мое лицо.
— Послушай, Фрамбуаз, — медленно сказал он. — Прости меня. Я знаю, ты… — он внезапно осекся. — Я знаю, что это тяжело.
Он улыбнулся широко и вместе с тем как-то жалко, как дикий зверь, если бы тот мог по-доброму улыбаться.
— Я принес вам кое-что, — сказал он наконец. — Журналы, кофе. — Снова та же натянуто-бодрая улыбка. — Жвачку, шоколад, книжки.
Я молча смотрела на него. Сердце комком холодной глины тяжело застыло в груди.
— Ты это припрячь, хорошо? — сказал он, сверкнув глазами, как ребенок, поверяющий сокровенную тайну. — И никому про то, что мы встречались, не говори. Ни единой душе.
Он повернулся к кустам, из которых появился, и вытянул сверток, перевязанный бечевкой.
— Разверни, — велел он. Я тупо уставилась.
— Давай, давай, — сказал он притворно весело. — Это тебе.
— Мне ничего не надо.
— Да ну, Уклейка, брось!
Он протянул руку, чтоб обнять меня за плечи, но я оттолкнула его.
— Сказала, не надо!
Внезапно он стал мне ненавистен со всеми его подарками, и вновь, точно мать, визгливо, резко я выкрикнула:
— Не надо мне этого, не хочу!
Он смотрел на меня и беспомощно улыбался.
— Ну будет, — повторял он. — Ну не надо так. Я ведь только…
— Давай убежим! — внезапно вырвалось у меня. — Я знаю столько мест в лесу. Давай убежим, и никто даже не догадается, где нас искать. Будем ловить диких кроликов на еду, еще можно грибы, ягоды… — лицо у меня горело, пересохшее горло саднило. — Нас никто не найдет, — не унималась я. — Никто не узнает, где мы.
Но по его лицу я поняла, что все напрасно.
— Нельзя, — припечатал он.
Я почувствовала, как слезы заливают мне глаза.
— Ну побудь х-хотя бы еще немного! — бормотала я, запинаясь, глупая, жалкая, совсем как Поль, но уже ничего поделать с собой не могла. Внутренне я уже была готова в ледяном, гордом молчании отпустить его восвояси, а слова сами собой, спотыкаясь, рвались наружу:
— Пожалуйста! Ну хоть сигарету закури, или искупайся, или, может, рыбу вместе половим?
Томас отрицательно покачал головой. И внутри у меня медленно, но неотвратимо все понеслось в пропасть. Вдруг вдали донеслось звяканье металла о металл.
— Ну хоть еще чуть-чуть! Ну пожалуйста! Как я ненавидела тогда и свой жалкий голос, и эту ничтожную, жалобную мольбу:
— Идем, я покажу тебе свои новые ловушки! Покажу свою плетенку для щуки!
Его молчание было убийственно; холодно, как могильный склеп. Я чувствовала, что наше с ним время неумолимо утекает от меня. И снова издалека донеслось звяканье, как будто к хвосту собаки привязали жестянку. И тут я поняла, что это за звук. И волна отчаянной радости захлестнула меня.
— Пожалуйста! Это важно! — заорала я теперь отчаянно, как маленькая, уже с искрой надежды, и слезы были на подходе, готовые жарко излиться из глаз, застревая комом в горле. — Не останешься, я все расскажу! Все, все, все расскажу…
Он коротко, нехотя кивнул:
— Пять минут! Ни минутой больше. Идет? Слезы мигом высохли.
— Идет!
Пять минут. Я знала, что теперь делать. Это был наш последний — мой последний — шанс, и сердце, которое теперь билось, точно молот, зарядило отчаявшееся существо неистовой музыкой. Он дал мне пять минут! Переполненная ликованием, я потащила его за руку к большой отмели, где поставила последнюю свою ловушку. Мольба, которой были заняты все мои мысли, когда я бежала из деревни, превратилась теперь в вопящий, громовой императив — только ты только ты о Томас умоляю умоляю умоляю, — сердце билось с такой силой, что, казалось, лопнут барабанные перепонки.
— Куда это мы? — спросил он спокойно, насмешливо, немного равнодушно.
— Мне надо кое-что тебе показать, — задыхаясь, проговорила я, сильней потянув его за руку. — Это очень важно. Скорей!
Я слышала, как дребезжат жестяные банки, которые я прикрепила к канистре из-под масла. Там что-то есть, твердила я себе с внезапно охватившей меня радостной дрожью. Что-то крупное. Жестянки неистово подпрыгивали на воде, гремя о канистру. Ниже под водой ходили ходуном две клети, связанные между собой проволокой.