Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Скажем так: литературоведению недоступен эксперимент. Изучая «Евгения Онегина», мы и не пытаемся своими силами создать подобие его строки. Что же получается? Мы изучаем то, чего не умеем, но, и изучив, не научимся… Однако эксперимент есть опыт, опыт есть удел каждого человека, а литература лишь человеком и занята. Это одна сторона, по которой человек, не испытавший на себе, что такое поэзия или проза для поэта или писателя, может-таки изучать их творчество. Между ученым и объектом тогда находится именно тот барьер непрямого отношения, что необходим науке. Эксперимент же – попытка воспроизвести частично природный процесс своими усилиями – не входит в практику литературоведения, применяется тем не менее не так уж и редко.
Кроме того, что научная проза – тоже проза и в ней наблюдается свое изящество и свои стилистические красоты, как правило, подтверждая именно научное качество,
Так что были примеры. Потом их не стало.
У читателя – своя хронология: последовательность прочтения. Даже если он столь внимателен и пристален, чтобы обратить внимание на даты написания, произведения автора укладываются в его сознании в последовательности прочтения, а не написания, и, подсознательно, «позже написано» то, что позже прочитано. Позже прочитанным же может оказаться просто позже изданное. Это очевидные вещи, но проходит не менее сотни лет, чтобы классик выстроился в сознании читателей в последовательности собственного развития. С современным автором такое не может произойти – при жизни ему на это не хватит времени.
Бывают и счастливые случаи. «В России писатель должен жить долго», – говорил Корней Чуковский. Писатель растет внутри своего поколения, добиваясь признания поколением предыдущим (отцов, учителей…), ветшает на глазах у поколения следующего (детей, учеников…) и вдруг возрождается, как огурчик, в сознании внуков.
Лидия Яковлевна Гинзбург была признанным литературоведом тыняновской выучки, доктором филологии, специалистом по русской поэзии задолго до того, как стала «известной». Известность ее выплеснулась за академически очерченный круг достаточно внезапно и необратимо – с выходом книги «О лирике» в 1964 году. Последующие книги – «О психологической прозе» (1971), «О литературном герое» (1979) – расширили эту известность до масштабов славы (в литературоведческих масштабах). Каждая из этих книг была современной и своевременно выпущенной, то есть «новой», то есть была следующей, позволяющей наращивать эпитеты к имени – от «известного» до «выдающегося». Пользуясь формулой Пушкина о Вяземском, книги были оригинальны, ибо «мыслили». Они обозначали уровень. (Уровень – это не равенство, уровень – это рекорд.)
Книга «О старом и новом» (1982) оказалась и старее, и новее этих составивших заслуженную известность книг. Стереотипное словосочетание, давшее название книге, рождается заново по прочтении ее: это не только «старое и новое» в историческом смысле, не только закамуфлированные «архаисты и новаторы» былого учителя, но и в самом прямом смысле – самое старое и самое новое в сочинениях самого автора в естественном переплетении и единстве. Статьи 80-х годов в ней соседствуют со статьями 20-х, 30-х, 40-х; мемуары 80-х о 20-х и 30-х с записями тех же лет. Соседствуют на редкость мирно. Если специально не ориентировать себя на даты, то и не ощутишь шестидесятилетнего срока, увлеченный некой на всем протяжении общей энергией мысли. В этом сборнике литературоведческих работ есть элементы романного строения, романного же течения времени. «Откровение наступит тогда, когда добудется вещь, которая окажется и исторической вещью, и вместе с тем вещью, а не бесплотной тенью литературной борьбы». «Добывание каждой жизненной ценности сопровождается избыточной тратой энергии или материала. Иногда расход очень значителен. Для того чтобы мгновения настоящего счастья и страдания приобрели вес, по-видимому, нужно, чтобы на них всею тяжестью давили массы безвозвратно потерянного времени».
Время как категория – постоянный объект изучения Л. Гинзбург, основа для анализа художественного творчества.
Лирика, психологическая проза, литературный герой – последовательные ступени познания категории времени на классическом литературном опыте. Книга «О старом и новом» нова в ряду этих книг тем, что включает и личный, современный опыт автора в познании этой категории.
«В каком-то из закоулков какого-то из учреждений стояла женщина, обмотанная платками. С темным, неподвижным лицом она ела ложку за ложкой из банки кашу. По тогдашним понятиям, каши было довольно много.
– А у меня мать умерла, – остановила
«Записки блокадного человека» – чтение жуткое и небывалое. То, что они написаны не писателем, а ученым, причем настоящим, как бы оправдывает их манеру. Точность факта, беспощадность наблюдения, свойственные науке, таковы же в этих записках, как в тонком лабораторном опыте, – но допустимо ли так исчислять трагедию, замерять страдания? Оказывается, допустимо. Возможно, потому, что это нечеловеческие страдания.
У художественности нет ограничений, но есть диапазон. Диапазон, за пределами которого расположено не то, что «нельзя», а то, что невозможно для изображения: там исчезает художественная правда. Исчезает, между прочим, почему-то не только вместе с художественностью, но и вместе с правдой. Раздвинуть этот диапазон под силу лишь очень большому таланту либо очень значительной личности – тут требуется обеспечение.
«Записки…» – жуткое чтение. Жуткое, потому что об этом, жуткое, потому что такое могло быть, жуткое, потому что такое было. Жуткое, потому что об этом возможно писать, жуткое, потому что это написано, жуткое, потому что мы можем это читать, жуткое, потому что мы это читаем. Есть в этих «Записках…» откровение. Мы же много о блокаде знаем! Документы, хроники, памятники. Вечный огонь… сами пережили… Мало. Даже чем больше, тем меньше. Событие удаляется в сознании, бронируется в мрамор. Так ли уж мы хотим это помнить – особенно пережившие? Помнить помним, это долг; вспоминать не хотим. Страшно. Страшно, что такое могли пережить люди… Люди – это много. Это со временем становится как бы вообще. Не страшно. Страшно, страшнее даже оказывается другое: что такое мог пережить человек, один человек – величина, в ту пору неотъемлемая и неотделимая от общей массы людей. «Записки…» написаны в этой единице измерения – один человек. В этом смысле они оказались первыми, несмотря на обширнейший пласт общеизвестного. Они про человека и оттого про людей, а не наоборот. Оттого же – это уже не мы читаем, смотрим, кладем цветы к памятнику, а я (в каждом из случаев) читаю. И это мне страшно.
Под «Записками…» стоит тройная дата: 1942–1962–1983. Эти двадцатилетия, уходящие в тире (оно же минус), очень показательны. Значит, автор вел эти записи тогда (невыносимо представить!). Значит, он был способен взять их в руки для просмотра и переработки лишь через двадцать лет. Значит, еще должно пройти двадцать лет, чтобы и мы, читатели, стали бы способны прочесть их.
Да, именно через двадцать лет… Тогда же, когда Л. Гинзбург могла вернуться к своим запискам после пережитого, я запомнил поразительные ленинградские застолья двух поколений блокадников – дни рождений, именины, первомайские, ноябрьские, День Победы… Весело было! Хрустящие скатерти, уцелевший и благоприобретенный хрусталь, икра, семга, языки, пироги, салаты… Вкусно! Красиво! Мы – молодые, и родители еще не старые… здоровые – счастье! И вот, когда уже отметили, когда насытились, за чаем, за тортом разговор наш, с пятого на десятое, неизбежно уходил и уже не возвращался до заполночи, до опаздывания на метро, до вызова такси, до лестничной площадки с прощальными поцелуями и комплиментами кулинарным талантам хозяйки…
С пятого на десятое… На десятое была блокада. Вместе с подкладываниями не отведанных еще тортов и варений. Совсем не плакали и очень много смеялись. Очень много оказалось смешного! Например, потеряли карточки, или опрокинулось с санок ведро с водой у самого порога, а два километра до проруби, или верхний сосед канализацию на нас спустил, и полметра такого льда в квартире, или столярный клей в самоваре варили, или… До слез хохотали, и это были единственные слезы. Если бы кто обратил внимание, над чем мы смеемся на этом пиру! Никто не обращал. Ужас этого очевидного наблюдения не настигал нас. Потому что ужас остался там.