Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Мудрый Соломон не стал печатать это по-русски. Книга обошла все языки, кроме родного. Еще один довод и повод был обвинять С. Волкова в фальсификации. Так что не могли мы читать Шостаковича в «тамиздате», как почитывали, счастливчики, и Набокова, и Солженицына, и Бродского во времена застоя.
Так что не на Западе, а на родине впервые публикуется оригинал книги. Еще одна посмертная отметина судьбы.
Жизнь Шостаковича, не та, что в произведениях, а прямая, живая, все еще не окончена. Когда эту книгу все прочтут… О, она, его жизнь, очень даже еще продолжится.
Это сказочное торжество! Человек
В подарок за эту сказочку получил я от С. Волкова книгу и прочел ее не отрываясь, удостоверившись в пошлости своего подсознания – книга была подлинной от первой до последней буквы, даже читанная не в подлиннике, а в переводе. Уж настолько я профессионал, чтобы вынести подобное заключение. Отдельность С. Волкова выражена хотя бы в его сносках; сноски выражают его иной раз даже больше, чем он того бы хотел. А книга – от и до – слова Шостаковича и только его. С. Волков бы так не сказал. Но авторская его роль в этой книге с неизменным голосом Шостаковича исключительна и тоже наводит на мысль. Волков сыграл роль ямки, тростинки, дудочки и пастушка одновременно. Какая из ролей важнее? Думаю, роль ямочки. Ведь вот не собирался Шостакович говорить и никому бы не сказал – а сказал именно С. Волкову. Вот и Баланчин, всем отказавший, почему-то именно ему перед смертью все поведал… Что это за талант – слушать?
«Мне очень не везло в жизни…» – не каждому это скажешь.
Эта книга ужасна, прекрасна, увлекательна и невыносима.
Она нежна к людям, сурова к нелюдям и беспощадна к себе.
Эта книга бесстрашна по отношению к нашему мнению.
Это его последняя, а может, и первая свобода как человека. Гордого, размозженного, но не раздавленного.
Вот как он ответил мне на мое умозрение:
«И очень важно помнить, что есть работа и есть работа, и не каждый труд дает человеку право на прокурорскую роль… не все здорово в наших критериях благородства и чистоты. В этой области у нас неправильно. Скажем прямо, это безумная психушка.
Я отказываюсь говорить серьезно с лунатиками, я отказываюсь говорить с ними о себе и других, я отказываюсь обсуждать вопросы о моем правом и неправом поведении.
Я пишу музыку, ее исполняют. Она может быть услышана, и кто хочет услышать ее, да слышит. В конце концов, моя музыка все об этом сказала. Она не нуждается в исторических и истерических комментариях. С течением времени слова о музыке становятся менее важны, чем сама музыка. Любой, кто думает иначе, не стоит разговора с ним».
«Тот же страх у меня при взгляде на знаменитых гуманистов нашего времени – у них гнилые зубы, и я не нуждаюсь в их дружбе…
Меня поддерживает мой горький опыт моей серой и ничтожной жизни…
Не доверяйте гуманистам, великим гражданам, не доверяйте пророкам, не доверяйте светилам – они одурачат вас за грош».
«Я не нуждаюсь в смелых суждениях о музыке и не думаю, что кто-нибудь нуждается. Мы нуждаемся в смелой музыке. Я не имею в виду смелость в смысле, что в музыке будут декларации вместо нот, я говорю “смелая”, потому что правда…
…Почему
И действительно, как объясниться человеку, у которого запрещены все его сочинения и которому каждый год заменяют высшую меру сталинской премией за музыку к кинофильму?
Как конь, что пашет и некогда от оводов отряхнуться… Это книга человека, не разгибавшего спины за трудом выражения своего времени, говорившего во всю мощь симфонического оркестра о том, о чем люди не осмеливались говорить с глазу на глаз, шепотом и на ушко…
ГУЛАГ Шостаковича был исполнен в 1937-м.
«Большинство моих симфоний – надгробные камни. Слишком много наших людей было захоронено в местах никому не ведомых, даже родственникам. Где вы поставите памятники Мейерхольду и Тухачевскому? Только музыка способна это сделать для них. Я хочу написать по сочинению для каждой жертвы, но это невозможно, вот почему я посвящаю свою музыку им всем.
Я думаю неотступно об этих людях, и почти в каждой главной вещи я пытаюсь напомнить другим о них».
Вот мемориал! Не тот безопасный монументальный постскриптум к преступлениям, что будет однажды возведен тщеславным скульптором за нищие народные миллионы.
«Сейчас каждый говорит: “Мы не знали, мы не понимали. Мы верили Сталину. Нас обманули, как жестоко нас обманули”.
Я бешусь от этих людей. Кто это был, кто не понимал, кого надули? Неграмотная старая доярка? Глухонемой, что чистит башмаки на Лиговском проспекте? Нет, они оказались образованными людьми – писатели, композиторы, артисты. Люди, которые аплодировали Пятой симфонии (1937 год. – А. Б.). Я никогда не поверю, что человек, который ничего не понимал, мог чувствовать Пятую симфонию. Конечно, они понимали.
И от этого мне только труднее становилось писать… Тут всё задом наперед, потому что чем больше аудитория, тем больше в ней информаторов…
Ожидание казни – вот тема, преследовавшая меня всю жизнь. Я посвятил ей многие страницы своей музыки. Иногда я пытался объяснить это исполнителям…»
Страх человека порождал все большую смелость в художнике. Страсть быть услышанным превышала страх разоблачения. Я всегда несколько недоумевал по поводу позднего пристрастия Шостаковича к вокальным циклам. Слова мешали мне в его музыке. И вот какой ответ на свое недоумение нахожу я в книге:
«В последние годы я убедился, что слова эффективнее музыки… Когда я объединяю музыку со словами, меня становится труднее неправильно истолковать.
Я обалдел, когда понял, что человек, который считает себя лучшим интерпретатором моей музыки, не понимает ее».
Самый большой музыкант, именно если великий, никогда не утрачивает черт «лабуха» в его кажущемся цинизме и простодушной, цирковой наивности. В этом смысле и Моцарт – лабух, а Шостакович им и был у Мейерхольда. Прямая речь Шостаковича откровенна, как меж оркестрантами. Оттого мне, не смыслящему ничего в оркестровке, быть может, интереснее всего читать у него о том, как кто оркестровал. У профессионала все характеризует не предмет, а человека.