Пятое измерение. На границе времени и пространства (сборник)
Шрифт:
Не бывает отсутствия свободы вообще. Чаще свободы не бывает именно в той сфере, в которой мы бы хотели ее видеть. Свобода присутствует в нашей жизни, как и любовь, – всегда. Как поэзия, как природа. В наши относительно «вегетарианские» времена Митьки выработали едва ли не единственно возможную, гармонически совершенную ее форму.
– Могли ли Митьки появиться в Москве или это чисто питерское явление?
– Как патриоту Питера мне, конечно, хочется ответить положительно. Но думаю, что анализировать здесь бессмысленно. Когда я впервые приехал в 60-е годы в Москву, столкнулся с группой лианозовцев – там были Сапгир, Холин, Оскар Рабин – люди, любящие друг друга, единомышленники.
Митьки в этом смысле для меня – противоположность понятию «чернь» – как по отношению к погромной ее части, так и к великосветской.
– Как вы относитесь к возрождению Митьками советской песни? Четырнадцатилетние заслушиваются песнями с «Заречной улицы».
– Ну кроме советской классики туда, положим, входит и «Варяг». Этот проект – вполне митьковский и по форме, и по сути. «Раскинулось море широко…» Еще одна попытка сохранить свое пространство.
Ниспровергнуть что-нибудь – это всегда скорее попытка забыть, а не рассчитаться с прошлым. И наоборот.
Были попытки свести счеты, я бы сказал, эксплуататорского характера – соц-арт, Комар и Меламид – какими бы они ни были эффективными, не было в них теплоты, ощущения преемственности времени… Я еще в начале перестройки сказал, что гласность нам нужна, чтобы понять, сколько в России было советского, а в советском русского… Это непрерывная вещь. Мы еще не расплатились, еще не выиграли. Я думаю, прямых реверсий уже быть не может, но все затянется неимоверно, если не признать прошлое своей историей. Признать вовсе не значит назначить ее победной – хотя бы обозначить, что она была… И Митьки извлекают из нее самое человечное, самые гуманные, самые народные ее стороны.
Они показали нам, отчего мы выжили, а не отчего пропадали. Вернули нам – нас. Нашли подлинный тон по отношению к прошлому.
«Ничего» Владимира Шинкарева [28]
Сначала всё, что нам известно про ничего. По крайней мере до прочтения текстов Шинкарева.
В. В. Розанов в статье «Вокруг русской идеи» с восхищением рассказывает про Бисмарка, который в бытность свою в Петербурге, не зная русского, постиг главное наше слово. Поехал он однажды на медвежью охоту. Сделалась мятель. Ни пути, ни зги не видно. Сбились мы. Что делать нам? В поле бес нас водит, видно… Попав в этот пушкинский контекст, Бисмарк не на шутку испугался, кабы не ямщик, изредка оборачивавшийся к нему со своего облучка и приговаривавший: «Ничего, барин, вызволимся как-нибудь…» Позднее, став железным уже канцлером, в сложных случаях переговоров Бисмарк иной раз произносил непонятное никому это «ничего», благодаря чему, по-видимому, и вел успешную свою дипломатию.
28
Предисловие к книге Владимира Шинкарева.
Другой случай, отчасти тоже немецкий, рассказан был мне однажды одним литературным деятелем, тоже впоследствии заплутавшим «вокруг русской идеи».
Якобы он встретился в Эстонии с великим их философом-богословом, почтенного возраста и всеевропейской известности, и спросил его вполне провокационно: под кем же все-таки было лучше, под немцами или под русскими? Старец, всерьез подумав, отвечал определенно: «Все-таки под русскими». «Почему же?» – не унимался наш провокатор. «Немцы обязательно
Что ж, «ничто есть определенное нечто». Опять же немец.
Обратив недоуменный взор на Восток, упремся в прозрачную стену ДАО.
В переводе на русский с дзен-буддистского: «Пойди туда, не знаю куда, принеси то, не знаю что». Писать не в традиции, а смыслами означает создавать миф, то есть возвращаться в традицию.
Литературный памятник, в частности, характерен тем, что неизвестно, кто его создал. А если известно кто, то как бы и не важно. Имя автора и героя становится амбивалентно: не Дон Кихот ли написал Сервантеса, а Робинзон Крузо – Дефо, а Швейк – Гашека? Не говоря уже о Шекспире или Шолохове, про которых лучше всего поспорить, были ли?
Конец 60-х как результат охарактеризован рождением двух памятников, отменивших феномен авторства, столь назойливо навязанный индивидуализмом предшествующего развития литературы: «Москва – Петушки» и «Николай Николаевич». В первом случае имя автора слилось с именем героя так, что и по сию пору, в силу всенародной любви, все поминают автора излишне фамильярно Веничкой; во втором – автору пришлось эмигрировать, чтобы объявить свое авторство.
Советский режим, идеология, цензура, самиздат – все это создавало условия, спрессовавшие время десятилетий до плотности веков и тысячелетий: памятник литературы родился как жанр. «Максим и Федор» и «Митьки» – явления именно этой традиции. Никому и не важно, кто их написал.
Эти, почти первые, ласточки русского дзен-буддизма и постмодернизма вызвали массово-молодежное движение в конце эпохи Брежнева. Этот живорожденный постмодернизм глубоко чужд постмодернизму разрешенному и деловому. Разрешенный постмодернизм холоден, равнодушен, компенсируя свою бездушность вполне демонической насмешливостью (замечательное определение этому постмодернизму дал И. Константинов: «кража с осквернением»). Митьковское тепло как тело: тепло котельных, тельняшек, ватников и портвейна, дровяное, самогонное, надышанное – согрело и одушевило не тех, кто ждал, когда начнут жить иначе, а тех, кто больше не хотел не жить.
Пустое, бессодержательное времяпрепровождение нескольких алкоголиков в «Максиме и Федоре», бессмысленные словечки (которыми обзаводится любая пьющая компания) в «Митьках» – становятся сознательной и мудрой стратегией, невинный дурак (Percival) становится Парсифалем.
Свободу можно подавить, для чего и нужны могучие силовые структуры, – с феноменом свободы танки ничего не могут поделать. Гусеница может придавить цветок, но не способна раздавить самое жизнь. Нельзя лишить узника свободы.
Человека, способного покончить с собой, или спиться, или обойтись безо всего, трудно подавить. Как народ наш «отопил улицу» Советского Союза дружбой, блядством, пьянством, колхозным рынком, службой в одном взводе, так Митьки вдруг обуют или камеру, поставив бритвенный помазок, как иконку, на полочку, объявив бушлат совершенной формой одежды, полюбив советскую песню и кино наравне с Пушкиным и Лермонтовым. В Митьках воплотилась задушевная свобода народа гораздо радикальнее и раньше (не говоря о том, что экономичнее), чем в очередном перераспределении благ, воплотившихся в перестройке гласности. (Кстати, их переход к трезвости как раз в условиях демократии означает еще одну независимость, новый виток свободы, когда пьянство перестало быть формой независимости, а стало формой зависимости, то есть добровольной несвободой.)