Пятое время года
Шрифт:
Любопытная тетя Поля, и правда, за всю ночь ни разу и носа не высунула из бывшей бабушкиной комнаты. Появилась только часов в десять утра:
– Доброго вам утречка, Зинаид Николавна!
– Вам не стыдно говорить такое, Поля? Какое же оно доброе? – Мама нервно листала записную книжку – искала телефон одного из многочисленных поклонников своего таланта, работавшего на Лубянке.
Тетя Поля вошла бочком, присела на край диванчика и уставилась в потолок:
– Вота, я и говорю – была б жива бабушка Эма Тодоровна, ничего бы ентого и не случиласи.
– Что вы несете какую-то чушь, Поля?! – Мама все-таки взорвалась и театральным жестом указала Пелагее на дверь. – Убирайтесь отсюда, пока я не высказала вам все, что думаю
Весь день мама без конца звонила кому-то, ближе к вечеру, очень тщательно причесавшись и одевшись, она ушла. Вернулась поздно и, с раздражением скинув туфли, упала в кресло: «Какие же все они негодяи!»
В начале нового сезона в репертуарном плане маминой фамилии не значилось. «Вы считаете, жена врага народа имеет право работать на идеологическом фронте?» – спокойно возразил возмущенной маме директор театра. Если бы мама захотела, она упросила бы директора, и он оставил бы ее в театре костюмершей или еще кем-нибудь. Переждала бы какое-то время, а впоследствии снова вернулась на сцену. Так советовали ей подруги. Но мама не желала «таскать костюмы за актрисулями из кордебалета». Для примы это было слишком обидно и унизительно. Кроме того, сгоряча она со всеми в театре перессорилась, наговорила лишнего. У нее и раньше было множество завистников, а тут!.. Первое время, сидя в коридоре, на бабушкином сундуке, нога на ногу, мама уверенно говорила всем своим знакомым в телефон:
– Я прекрасно обойдусь без этих негодяев, буду давать концерты, выступать на радио.
Толстенький, румяный Михаил Лазаревич, мамин аккомпаниатор, вместе с которым они проработали много лет, смертельно заболел – так во всяком случае ответила его жена, когда мама позвонила узнать, почему Миша опять не пришел репетировать. Александр Александрович из Радиокомитета, постоянно приглашавший маму на выступления, больше там не работал. Прошел слух, что его тоже арестовали. После сборных концертов в заводских и фабричных клубах, чаще всего за городом, мама возвращалась домой измученная, раздраженная, а денег на жизнь все равно не хватало. Тогда и стали продавать все подряд – книги, картины, фарфор, мебель. Мебели, правда, было чересчур много: в детскую подселили жильцов.
У приехавших из Винницы на работу в Москву молчаливого лысого дяденьки и кудрявой тетеньки, тараторившей быстро-быстро, не было ничего, кроме двоих детей – застенчивых черноглазых мальчишек семи и восьми лет – и двух узлов с вещами. Часть мебели мама отдала им. Люди оказались очень приличные. Оба служили в наркомате легкой промышленности и пропадали на работе с утра до позднего вечера. Бессловесные мальчишки, вернувшись из школы, грели на кухне огромную кастрюлю с борщом, уносили ее вдвоем к себе в комнату, и больше их было и не видно, и не слышно. Мама очень жалела, когда года через полтора, получив квартиру в новом доме, «явреи», как за глаза величала их Поля, выехали. С маминого разрешения бывшие соседи захватили с собой грушевый гардероб, ломберный столик, обтянутый зеленым сукном, три венских стула и хлипкую оттоманку.
Новые жильцы – толстая, как шар, бабушка в шерстяном клетчатом платке с дочерью Клавой лет двадцати пяти и зятем, намного старше, по воскресеньям беспрерывно курившим на кухне, у двери на черный ход, – оказались менее симпатичными, но тоже неплохими. Только Поля их почему-то сразу невзлюбила, особенно старуху в платке.
Стоило пугливой, неповоротливой бабушке выползти на кухню, Поля бросала все свои дела и не спускала с нее азартно сощуренных глаз, карауля каждое неверное движение. Если у бабушки со страху что-нибудь падало или проливалось, Пелагея тут же со злорадством принималась выговаривать: «Квашня ты безрукая! Тута тебе не дярёвня, чтоб каженный раз воду на пол лить! Тута Москва. Поняла?» – и в довершение с грохотом шваркала на плиту чугунную сковородку. Несчастная бабушка в панике неслась из кухни вон, переваливаясь с боку на бок, а Пелагея торжествовала победу:
– Бежи-бежи,
В июне сорок первого туповатая, но, в сущности, невредная бабушка, повязавшись своим клетчатым платком, уехала погостить к старшей дочери в Брестскую область. Прокуренный зять через две недели ушел на фронт. Вася попал на фронт еще раньше: он проходил срочную службу под Ригой. Тихая, убитая горем Клава, ночная сиделка в больнице, дежурила там теперь сутками. Квартира пустела. В августе заперла свою комнату на амбарный замок Поля. Как сотрудник Консерватории, где она работала уборщицей последние два года, с тех пор как маме стало нечем платить ей жалованье, Поля вместе с консерваторскими отправилась в эвакуацию в Нальчик.
Поседевшая, в старом, грязном халате, мама целыми днями просиживала в кресле. Пока были папиросы, курила и кашляла. Последние папины слова больше уже не казались странными, только как можно было не сердиться на маму, если она ничего не хотела есть, если ей все стало безразлично? В шестнадцать лет невозможно осознать, что твоя мама сходит с ума. Все думалось с обидой: что же мама без конца капризничает, упорно не желает взять себя в руки?
В середине октября, когда, объятая страхом, бежала вся Москва – немцы были уже рядом, в каких-нибудь двадцати километрах, – и по улице Горького вместе с последними жухлыми листьями ветер нес бланки, брошенные впопыхах документы эвакуированных учреждений, мама равнодушно пожимала плечами:
– Что ты так трясешься, Нина? Тебе бояться нечего. Твоя бабушка была наполовину немкой.
– Как ты не понимаешь? Это не бабушкины родственники! Это гитлеровцы, фашисты!
Во время воздушной тревоги испуганная до сумасшествия дочь забивалась под рояль и накрывалась с головой ватным одеялом. Мама так и оставалась в кресле. Лишь морщилась и затыкала пальцами уши от пронзительного гула. Она ни за что не соглашалась идти в бомбоубежище, в соседний дом. Боялась встретить там кого-нибудь из своих театральных знакомых, кто помнил ее молодой и красивой. А бомбы между тем четыре раза падали совсем неподалеку! К весне продали и рояль – обменяли на полмешка сырой, подмороженной картошки. Кому нужен в войну рояль, даже если это прекрасный инструмент фирмы «Беккер»?
Вторая военная зима, бесконечно длинная, холодная – топили еле-еле, лишь бы не полопались трубы, – подходила к концу, и появилась надежда, что все самое страшное уже позади, и тут кто-то, мама или Клава, забыл закрыть дверь черного хода. За ночь выстудило всю квартиру, и утром изо рта шел пар. Мама кашляла беспрерывно. Через два дня столбик термометра подобрался к сорока. Вот тогда и пришло самое страшное. Мама бредила, без конца истошно кричала: «Не стреляйте! Умоляю, не стреляйте!» Обессилев, начинала жалобным голосом звать своего отца и братьев. В горячечном бреду она невольно выдала тайну: не от тифа умерли ее отец и два младших брата в девятнадцатом году в Казани. Их расстреляли. Сердце разрывалось, когда мама дрожащими пальцами гладила подушку и ласково нашептывала: «Не плачьте, мои милые. Потерпите еще немного, скоро я к вам приду».
Седенькая, изможденная старушка-доктор из Клавиной больницы долго слушала трубочкой, выстукивала пальцами по худенькой, костлявой спине, сама откашлялась и тихо сказала: пневмония.
Блестел снег под ярким мартовским солнцем, ледяной ветер раскачивал черные, голые деревья на Ваганьковом. Но зубы стучали не от пронизывающего ветра – холод был внутри. На высоком мраморном памятнике
Эмма Теодоровна Орлова
урожденная фон Штерн
1868 – 1933
шапка снега подтаяла, и капельки струились по мрамору, как слезы…