Раб лампы
Шрифт:
В первое же лето свободы Авторскому телевидению предложили взять четвёртый канал и сделать из него Четвёртый.
Всю жизнь название этого канала писалось со строчной буквы, он был учебным. Добрую четверть века там учили людей резать брюкву и говорить по-испански.
Брюкву на Руси умели резать и без телеканала, а по-испански благодаря ему так никто и не заговорил.
Егор Яковлев, пришедший в главный останкинский кабинет в первые дни установления в России общества потребления, решил сделать четвёртый канал из брюквенного телевизионным.
Так
Мне, в частности, досталась вывеска «Главный режиссёр Четвёртого канала» над дверью собственного (!) кабинета.
Но не только вывеска. В первые же дни своего начальствования, простой росписью шариковой ручки отправив в эфир пару фильмов и дюжину телезарисовок, – без цензуры, напрямую к зрителю! – я понял: это ведь от меня теперь зависит, что придёт в дом и ум к свердловскому шофёру и псковскому зубодёру, в Волгограде – гастроному, в Ленинграде – астроному…
Пришло время Служения. Я принялся насаждать вокруг себя жизнь.
В собственном кабинете в том числе.
По «Останкино» поползли слухи о чём-то новом, к нам потянулись люди: профессионалы, студенты, телевизионные зеваки. Мы стали набирать коллектив.
Наконец, осенью девяносто второго мы в составе полка из сотни телегаврошей ринулись на штурм останкинских бастионов, десятилетиями стоявших на страже непролазной скуки, на дне которой семьдесят лет пролежала родина Пушкина и обэриутов.
Тут-то в мою жизнь и ворвался Серёга.
Это произошло на тусовке. Впрочем, где ещё это могло произойти?
Само слово «тусовка» родом из тех времён. Подобные останкинским процессы происходили в то первое лето свободы во всех цехах. И вихрь воли метался по московским улицам, тут и там завиваясь в торнадо. По ночному городу летали толпы ночных людей – все во всём импортном, все только что из Франкфурта и Сан-Франциско и скоро опять туда, потому что оказались признаны там гениями, все пьяны и жадны до веселья. Ночных клубов ещё не было, их роль выполняли квартиры и наспех оборудованные подвалы. Машин тоже ещё не было, поэтому подсаживались друг другу на колени к тем, у кого они всё же были.
Самое популярное словечко тех лет – «движение».
– Двинулись?
– Двинулись!
– К Нине?
– К Нине!
– В «Таракан?»
– В «Таракан»!
– Передай вино назад!
– Это чьи тут руки?
– Двинулись!
И до утра. Следующей ночью – новые квартиры, новые подвалы, новое движение, новая тусовка.
В то первое лето свободы поколение внезапно очутилось лицом к лицу и самому себе показалось безумно интересным и красивым. Мы ещё не поседели и не разъехались кто куда, мы ещё были голодны и по часу стояли в «Макдоналдс». Мы не могли насмотреться друг на друга, многие из нас несколько раз за лето поперевлюблялись друг в друга, и каждый раз до гроба, иногда даже до перевоза вещей…
Такое это было лето.
Тусовка была художественной.
Суть её состояла в том, что некая невероятно красивая кроха разбила сердце пожилому американцу и на вырученные от этого деньги накупила всякой сталинской мишуры. Она наклеила свою ангельскую мордочку на плакаты вроде «Папа, убей немца!» и пригласила оценить свое художество тысячу художественных весельчаков. Последние ни в жизнь не пришли бы, но она дальновидно купила цистерну карандышевского вина.
Потом такой трюк – кто с американцем, кто с весельчаками – с успехом проделывали и другие, но эта была первой.
Тусовка происходила в намеченных на снос якиманских развалинах. Со стен свисали ещё теплые от протекавших здесь жизней обои, под ними обнаруживались газеты с Целиковской.
Лилось вино, хмельные от нахлынувшей свободы весельчаки лихо отбивали качучу.
– Арт'a авангард'a?
– Авангард'a арт'a!
Серёга возвышался над толпой, и не только в силу урождённой долговязости: просто он бил чечётку на рояле.
Он был как-то продет в синюю школьную форму, претерпевшую, впрочем, дизайнерскую метаморфозу. Две скучные школьные пуговицы были спороты, вместо них пиджак оказался снабжён дюжиной крошечных пуговичек от чего-то крайне изящного. Брюки не были подшиты, но всё равно они не доставали до голых щиколоток.
Носков у Серёжи не было.
– Привет, ты меня помнишь? – подлетел он ко мне.
Если бы он выглядел так же, я бы его запомнил. Но не запомнил, в чём признался как можно суше.
– Я же художник из «Комсомольца»!
И тут я вспомнил, как гостил у друзей-однокашников в самой популярной тогда в Ростове-на-Дону газете. Меня действительно знакомили с редакционным художником.
Его представили как любимца редакции.
В частности, он прославился тем, что, получив на оформление макет очередного номера, в задумчивости изрисовывал его умопомрачительными трицератопсами, известными в средневековой Франции как дракон Тараска.
Номера были, как правило, очень взвешенны и выдержаны в духе перестройки, происходившей тогда на местах. Тараски же были все в лишаях.
Помню, меня поразило, как мастерски были выписаны простой шариковой ручкой эти самые лишаи.
– Возьми меня на работу.
– Куда?!
– На телик. Иначе я сопьюсь.
От такой наглости я даже отпустил талию своей спутницы.
– А ты работал на телевидении?
– Никогда в жизни! – гордо объявил Серёга.
– А ты знаешь теледизайн?
– А что там знать?
Что-то меня заставляло с ним говорить.
– Хорошо. Нарисуй мне ведение.
– Что, пардон?
– Нарисуй мне кадр с ведущим и логотип нового канала. Нарисуешь – возьму.
– И всё, что ли?
– И всё.
Единственное, что он ещё спросил, это какой именно нужно нарисовать кадр и как называется канал.
Я сказал, что канал четвёртый, а кадр нужен любой, только чтобы с диктором.
Мы распрощались, крайне довольные собой.