Раб
Шрифт:
– Еще одного пассажира как-нибудь впихнем!...
Утро было теплое, хотя и осеннее. Местечко было объято покоем. То тут, то там открывались ставни, я женщины высовывали головы в чепцах. Евреи с талесами в мешочках направлялись на молитву. Пастухи выгоняли на пастбище коров. На востоке уже пылало золотое солнце, но по деревьям и кустам, выросшим здесь после разрухи, еще стелилась роса. Птицы щебетали и подбирали зернышки овса, падающие из мешка, привязанного к морде лошади. Трудно было представить себе, что здесь, на этой самой земле, потрошили малых детей или закапывали их живьем. Земля продолжала вести себя так же, как во времена Каина: впитывала в себя невинную кровь, укрывая все злодеяния.
Пассажирами были, в основном, женщины, едущие закупать для своих лавок товар. Лейбуш сказал Якову:
– Вы сядете возле меня на козлы.
Подвода должна была выехать сразу же, но то я дело возникала новая причина для задержки. То
Яков еще сам не имел понятия, что он станет делать. Он хотел просить совета у одного из столпов Люблина и поступить так, как тот ему скажет. Но между тем он знал, что находится на пути к Ванде. Он был подобен тем малодушным из толпы, которые хотели вернуться в Египет, к котлу с мясом, к рабству. Но может ли он допустить, чтобы его чадо выросло среди язычников? Когда он грешил с этой женщиной, то позабыл или притворялся перед собой, что забыл о возможных последствиях.
– Теперь уже все равно, поеду ли я, или нет, - сказал сам себе Яков, добра из этого не выйдет... Он даже не заметил, как подвода покатила. Жатва еще не начиналась. Но крестьяне уже работали на поле. Они выпалывали сорняки, пересаживали рассаду. До чего за городом все полно красоты! Эта красота не гармонировала с его настроением. Насколько в мозгу, перед его внутренним взором, все выглядело уродливо, убого, противоречиво, настолько здесь, среди полей, все было целесообразно, полно красоты и величия. Небо голубое, ласковое, преисполненное летней благодати. Воздух сладок, словно мед. Каждый цветок источает свой особый аромат. Невидимая рука сотворила каждый колосок, каждую травинку, каждый корешок, каждую мушку, каждого червячка. Мелькали бабочки - каждая со своим узором на крылышках. Каждая птичка щебетала на свой лад. Яков глубоко вдыхал в себя воздух. Он сам не понимал, как его тянуло к этим просторам. Взор упивался каждой полоской злаков, каждым деревцом, каждым растением. О, если бы я только мог жить
где-нибудь здесь круглый год! Чтобы никогда не было зимы... Чтобы никому не причинять зла!...
Подвода катила теперь по лесной дороге. Это был не обычный сосновый лес, а божественный дворец. Сосны тянулись высокие и прямые, точно колонны, а на зеленые кроны опиралось само небо. На коре стволов трепетали бриллиантовые росинки, словно редчайшие драгоценности. Почву устилали бархатистый мох и трава, источающая пьянящий аромат. От пряных запахов кружилась голова. А вот мелкая речушка! На камнях посреди воды стояли птицы, которых в горах Яков никогда не встречал. Каждое существо, верно, знало, для чего оно здесь. Никто из них не гневил Создателя. И только человек не может и шагу сделать без того, чтобы не согрешить.
Покуда Яков решал мировые проблемы, женщины за его спиной перемывали косточки каждому жителю местечка. Яков поднял глаза. Сквозь листву и хвою проникало солнце, играя всеми цветами радуги. В зеленой чаще все сверкало. Куковала кукушка, долбил дятел. Мушки кружились с такой быстротой, что казались вращающимися: в воздухе обручами. Падали шишки. Временами раздавался звук рожка. Яков закрыл глаза, как бы не смея доставлять себе наслаждение таким избытком великолепия. Сквозь веки просвечивал красноватый свет. И пошли сплетаться золотистые ткани вперемешку с синим, зеленым, пурпуровым. Снова всплыл образ Ванды...
5.
Дом кагала в Люблине был битком набит. Несмотря на то, что на сей раз здесь собрался не "совет четырех земель", а лишь комитет польского королевства, все комнаты были заняты. Здесь кишело соломенными вдовами, добивающимися разрешения на замужество, женами, удравшими от насильников-казаков или татар и вернувшимися в лоно еврейства, вдовами, деверья которых по тем или иным причинам не давали им халицы , а также мужчинами, ищущими раввинов, которые бы узаконили их брак. Здесь искали жениха для дочери, свидетелей для получения наследства, компаньона для арендной сделки и многое другое - что кому придет в голову. Дом кагала в Люблине был местом встреч, местом всевозможных сделок. Сюда купцы привозили образцы своих товаров, здесь ювелиры демонстрировали свое искусство выделки золота и шлифовки дорогих камней, сочинители собирали предварительных подписчиков на свои книги, встречались с наборщиками и торговцами бумагой. Ростовщики находили здесь тех, кому нужны деньги для дела или для постройки дома. Евреи при помещиках привозили сюда разные диковины, которые их господа желали продать или заложить. Один такой еврей предлагал ручку из слоновой кости, украшенную рубинами, другой - серебряный пистолет, инкрустированный перламутром и усыпанный бриллиантами, третий носился с золотым гребнем и золотыми шпильками для волос какой-то обедневшей барыни; четвертый искал покупателя на дубовый лес, который находился недалеко от реки Буг, откуда можно сплавлять его в Вислу, а оттуда в Данциг.
Гонения и погромы не могли вырвать торговлю из еврейских рук. Евреи торговали даже церковными украшениями и распятиями - несмотря на то, что это и запрещалось. Еврейские купцы получали из Пруссии, Богемии, Австрии, Италии шелк, бархат, драгоценные украшения, вина, кофе, пряности и вывозили соль, растительное масло, лен, кожу, яйца, мед, хлебные злаки. Ни помещик, ни крестьянин не занимались деловыми операциями. Польские цехи пользовались целым рядом привилегий, но были не в состоянии конкурировать с еврейскими ремесленниками, которые все делали дешевле и часто гораздо лучше. Помещики держали при себе еврейских кустарей. Король запретил, было, евреям держать аптеки, но к нееврейским аптекам народ не имел доверия. Еврейских врачей привозили даже из-за границы. Священники, главным образом, иезуиты, вели борьбу против евреев с амвонов, сочиняли на них пасквили, добивались в сейме и у воевод, чтобы отбирали у евреев права, но когда кто-нибудь заболевал, он посылал за врачом-евреем...
Яков намеревался в Люблине просить совета у тамошнего раввина или у одного из раввинов, приехавших на заседание комитета, но пробыл так до исхода субботы, и никого ни о чем не спросил. Чем больше Яков думал, тем яснее для него становилось, что никто не сможет дать ему совета. Он сам отлично знал законы. Кто может сказать, был ли его сон реальностью или нет? И кто может измерить, что является большим грехом - обратить в еврейскую веру католичку, которая идет на это из любви к еврею, или допустить, чтобы еврейское потомство заглохло среди язычников? Яков хорошо помнил слова: "митох шело, лишмо ба лишмо". Бывает, что, начав с меркантильных побуждений, со временем начинаешь делать добро ради самого добра. Разве не дают ребенку, начинающему ходить в хедер, сласти, чтобы пристрастить его к азбуке? И разве прозелит не схож с новорожденным ребенком? Можем ли мы утверждать, что все те, кто до сих пор переходили в еврейскую веру, делали это без всякой заинтересованности? Разве даже праведник свободен от нее?... Яков решил взять этот грех на себя. Он будет посвящать Ванду во все тонкости еврейской веры. Теперь, когда польские власти разрешили еврейкам, насильно крещенным, вернуться к своей вере, Яков сможет сказать, что Ванда - одна из них. Никто не станет спрашивать и дознаваться. Ей только надо будет постричь волосы и надеть парик. Он обучит ее всем обычаям.
В Люблине знали о Якове, этом юзефовском главе ешибота, отсидевшем пять лет в плену. Но Яков заметил, что между ним и остальными существовала невидимая преграда. Знатоки Талмуда разговаривали с ним, как с человеком, забывшим то, что знал, как с полуневеждой. Когда он упоминал древнееврейское слово или какое-нибудь изречение из Талмуда, ему тут же переводили это на еврейский язык. В его присутствии они секретничали между собой и улыбались тонкой улыбочкой горожан, имеющих дело с провинциалом. Члены общины выспрашивали его, как он вел себя в рабстве, мог ли он соблюдать субботу, не есть трефного, удивлялись, почему он сам не сбежал, а ждал покуда его освободят. Якову начинало казаться, что они знают что-то компрометирующее его, о чем предпочитают не говорить ему в глаза. Может быть, они прослышали о его отношениях с Вандой? Только сейчас ему пришло в голову, что Загаек мог что-нибудь брякнуть тем трем евреям. Если так, о нем идет молва - из уст в уста...
Чем дольше Яков оставался среди люблинских господ, тем заметнее становилось различие между ним и ими. Яков высок, они почти все малорослы, он светловолос, синеглаз, большинство из них было черноглазо и чернобородо. Они так и сыпали учеными словами, нюхали табак, курили трубки, знали по имени всех богатых евреев при помещиках, кто с кем имеет дела, кто захватил ту или другую аренду, кто пользуется почетом у того или другого толстосума. Он, Яков, оставался от всего этого в стороне. Я превратился в мужика, упрекал себя Яков. Но вспомнил, что и до того, как его похитили, дело не обстояло иначе. Всякий раз, когда ему приходилось быть в обществе раввинов, богачей, так называемых хозяев города, он чувствовал себя инородным телом. На него смотрели с любопытством, а порою и с подозрением. С ним обходились, как с посторонним, чуть ли не как с прозелитом... Но почему? Яков был из знатного рода. Ведь в польском королевстве его пра-пра-прадеды вершили судьбы.