Рабочий. Господство и гештальт
Шрифт:
Степень нужды и опасности, нарушение старых связей, абстрактный, специализированный характер всякой деятельности и ее темп все сильнее изолируют друг от друга отдельные позиции и питают в человеке чувство затерянности в непроходимых дебрях мнений, происшествий, интересов. То, что проявляется здесь в построении систем, в пророчествах и призывах к вере, похоже на вспышки прожекторов, в лучах которых свет и тень быстро меняются местами и которые оставляют после себя еще большую неопределенность, еще более глубокий мрак. Все это — новые способы деления, которому сознание подвергает бытие, и от которого, в сущности, мало что меняется. К наиболее удивительным
Ибо вопреки всему в основании этой путаницы лежит некий общий знаменатель, суть которого, правда, состоит вовсе не в том, что грезится плоской соглашательской воле. Вера в осмысленность нашего мира возникает не только в силу необходимости, которая вовсе не обязательно ослабляет линии боевой позиции, какой бы вид она ни имела, а напротив, задействует подлинные силы времени, — эта вера характеризует также всякую позицию, у которой еще есть будущее. Тот факт, что в якобы чисто динамическом состоянии, где не видно никаких координатных осей, достичь безопасности, конечно, становится труднее, чем когда бы то ни было, — очевиден и заслуживает приветствия после ухода того поколения, которому свойственно было обманчивое самодовольство и эффектные позы.
Свободу можно ощутить не в точках претерпевания, но в точках деятельности, действенного превращения мира. Где бы ни были разбросаны носители действительной силы — каждый из них когда-нибудь с достоверностью почувствует, что по ту сторону эмпирических отношений, по ту сторону интересов он глубочайшим образом связан со своим пространством и своим временем. Эта причастность, это редкое и мучительное счастье, которому на какие-то мгновения становится причастно существование, есть знак того, что оно принадлежит материи не только природы, но и истории — что оно познаёт свою задачу. Но эта приверженность делу столь плотно примыкает к границам, к пределам, у которых творческие силы вливаются в пространственно-временные структуры, что становится наглядной лишь на большом расстоянии.
17
Потому значение труда, наверное, нигде не затрагивает дух с большей ясностью, чем при взгляде на руины, оставленные нам как свидетельства исчезнувших жизненных единств. Речь идет не только о разрушении, триумф которого пробуждает вопрос о неразрушимом — о скрытом содержимом этих давно покинутых мастерских, которые, как мы чувствуем, все же не могут утратить своего значения.
Кажется, будто далекий отзвук тех времен раздается в молчании, окружающем их разрушенные символы, как шум моря сохраняется в раковинах, выброшенных на берег прибоем. Этот отзвук как раз и можем услышать мы, чей заступ обнажает останки городов, даже имена которых были преданы забвению.
Эти камни, скрывающиеся под плющом или в песке пустыни, напоминают не только о власти сильных мира сего, но и о безымянной работе, о мельчайших движениях руки, совершенных ремесленником. Каждый из них впитал в себя грохот заброшенных каменоломен, превратности забытых сухопутных и морских путей, сутолоку портовых городов, планы фабричных мастеров и тяготы подневольной работы, дух, кровь и пот давно исчезнувших рас. Они символизируют более глубокое единство жизни, которое лишь изредка показывается при свете дня.
Поэтому всякий дух, имеющий отношение к истории, чувствует, как его притягивают эти места, при виде которых нас охватывает странная смесь печали и гордости, когда мы печалимся
Но эта воля жива также и в нас, в нашей деятельности.
18
Отражение воли, которая на границах времени как бы плавится и очищается от игры и контригры намерений, мы попробуем отыскать и на границах пространства.
Большие города, в которых мы живем, по праву представляются нам как средоточия всех мыслимых противоречий. Две улицы могут быть более удалены друг от друга, чем северный полюс от южного. Холодность отношений между отдельными людьми, прохожими здесь чрезвычайна. Здесь все заняты приобретением, развлечениями, общением, борьбой за экономическую и политическую власть. Каждое здание построено по определенному плану и с определенной целью. Стили многократно переплетены друг с другом; старые культовые сооружения взяты в кольцо вокзалов и торговых домов, в пригородах крестьянские дворы все еще вкраплены в сеть фабрик, спортплощадок и фешенебельных кварталов.
Так вот, это целое можно понимать по-разному, в зависимости от того, какие выбраны средства и какие поставлены вопросы. Без сомнения, в нем сосредоточены производство и потребление, эксплуатация, все общественные отношения, понимание порядка, преступления и всего остального.
Каждая из функционально связанных между собой частных наук способна подвести под эти механизмы общий знаменатель своих понятий, и новые науки возникают ежедневно, по мере возникновения потребностей. Для социолога целое является социологическим, для биолога — биологическим, для экономиста — экономическим в каждой детали, начиная с систем мысли и кончая пфенниговой монетой. Этот абсолютизм есть неоспоримая привилегия понятийного созерцания — при условии, что сами понятия образованы чисто, т.е. по законам логики.
Несмотря на это, в таком городе живут миллионы людей, которые способны оценивать свое положение, скорее, благодаря непосредственному, а не абстрактному созерцанию, — и сообразно этому множатся высказывания о целях их существования. Наконец, помимо того, что здесь предпринимается множество попыток художественного проникновения в действительность, все эти дополнения к человеческой комедии, в свою очередь, могут осуществляться по различным рецептам идеалистических, романтических или материалистических школ. Однако довольно, — бесконечные возможности дифференциации слишком хорошо известны. В той мере, в какой некая сила способна отказаться от них, она дает знать о размахе своих притязаний.
Представим теперь этот город на большем отдалении, чем это может быть нынче достигнуто с помощью наших средств, — как если бы мы, к примеру, наблюдали его в телескоп с поверхности Луны. На таком большом расстоянии различные цели и замыслы сливаются друг с другом. Отношение наблюдателя становится каким-то более холодным и в то же время более заинтересованным, во всяком случае оно становится иным, нежели то отношение, в котором там, внизу, единичный человек находится к целому как его часть. То, что может открыться взору, — это зрелище некой особой структуры, относительно которой по разнообразным признакам угадывается, что питают ее соки великой жизни. Мысль о ее дифференциации является здесь настолько же чуждой, насколько единичному человеку чуждо стремление смотреть на себя в микроскоп, то есть рассматривать как некую сумму клеток.