Рабыня Гора
Шрифт:
— Нет! — что было сил закричала я. — Нет!
Двое крепких мужчин держали мое левое бедро так, что пошевелиться я не могла.
— Нет, прошу вас! — заглядывая в глаза моему господину, рыдала я. — Прошу вас, нет!
Вот так, беспомощная, привязанная вниз головой к поваленному дереву, я обрела клеймо рабыни Гора.
Вся процедура заняла, наверное, всего несколько секунд. Безусловно, не больше. Наверняка. Но той, кого клеймят, уразуметь эту очевидную истину не так-то просто.
Все дело в том, что секунды эти показались мне невыносимо длинными.
В тело вгрызается раскаленный металл — и секунды кажутся часами. Вот он коснулся кожи — крепко, еще крепче, вот приник, словно целуя, а потом завладел мною без остатка.
Я кричала, кричала без конца. Все ушло — осталась только боль, только эта мука, эта пытка, только раскаленное клеймо, шипя, неумолимо вонзается в кожу, только они, мои истязатели — мужчины. Были настолько милостивы, что позволили мне кричать. Такое одолжение на Горе в порядке вещей: девушке разрешается кричать, когда ее клеймят каленым железом. Но как только отняли от ее тела клеймо, как только оно навеки запечатлелось на ее коже, считаться с ее чувствами мужчины Гора больше не расположены. Теперь снисходительности от них не жди. В общем-то это и правильно. Кто она теперь? Меченая. Это происходит быстро — и опомниться не успеешь. Едва коснувшись кожи, металл впился в нее, проникая все глубже, неумолимо прожигая бедро. Сознание затопила боль. Я закричала. Что со мной делают? Как больно! Раскаленный металл шипел, выжигая
Пахло горелым. Мою ногу уже не держали. Меня душили рыдания. Мужчины осмотрели клеймо. Мой господин остался доволен. Видно, заклеймили меня на славу.
Ушли. А я так и лежу, привязанная вниз головой к стволу поваленного дерева с белесой корой.
Я была просто раздавлена. Боль ослабла. Саднило бедро. Но что значит боль в сравнении со страшным смыслом происходящего! На моем теле — клеймо! Вот что потрясло до глубины души. Я содрогнулась. Застонала. Заплакала. Бедро поболит несколько дней, ну так что ж? Ничего особенного. А клеймо — останется. Боль пройдет, клеймо — никогда. Будет со мной до конца дней моих. Отныне в глазах всех я уже не та, что прежде. Клеймо сделало меня иной. Что оно значит? Подумать страшно. Что представляет собой девушка с таким клеймом на теле? Только одно. Я гнала от себя эти мысли. Попробовала пошевелиться. Ничего не получается. Не выбраться из этих пут. Клеймят только животных! Лежу несчастная, беспомощная. Я — Джуди Торнтон. Блестящая студентка престижного женского колледжа. Самая красивая на младшем курсе, а может, и во всем колледже, не считая единственной соперницы, ослепительной старшекурсницы — антрополога Элайзы Невинс. Я — студентка-словесница, я — поэтесса! Как же случилось, что я здесь, в чужом мире, лежу связанная, с клеймом на теле? Видела бы теперь Элайза Невинс блистательную свою соперницу, посмотрела бы, как низко я пала, — вот посмеялась бы! Еще бы! Как остры мы были на язык, как надменно и высокомерно друг на друга поглядывали, как состязались в красоте, как сражались за всеобщее поклонение и популярность! Да она просто умерла бы со смеху! Я бы теперь и в глаза ей взглянуть не посмела. Все изменило клеймо. На ней нет его. На мне — есть. Даже не будь я связана, теперь потупилась бы под ее взглядом, опустила бы голову, преклонила бы перед ней колени. Неужели просто какая-то картинка на бедре так меня изменила? Да, наверно. Меня передернуло. Вспомнились юноши, с которыми я когда-то встречалась, эти полумальчики, полумужчины, многие из богатых, родовитых семей. Их я терпела около себя — кого как эскорт, кого как поклонников — часто лишь как свидетельство своей необычайной популярности, только бы утереть всем девчонкам носы. Вот бы теперь они на меня посмотрели! Упади я, клейменая, к их ногам — кто-то, наверно, в ужасе бросился бы прочь, кто-то, с лицемерным сочувствием отводя глаза, прикрыл бы меня своим пальто, принялся бы сконфуженно мямлить нечто бессвязно-утешительное. Многие ли из них сделали бы то, чего им на самом деле хочется? То, что, без сомнения, сделают со мной мужчины Гора? Многие ли просто глянули бы сверху вниз и увидели бы меня такой, какая я есть — клейменой? Многие ли рассмеялись бы торжествующе, сказали бы: «Я всегда этого хотел, Джуди Торнтон. Теперь я возьму тебя» — и, схватив за руку, швырнули бы на простыню? Нет, пожалуй, немногие. И все же теперь, неся на себе клеймо, я впервые с невероятной остротой осознала, что за сила заключена в них — даже в мальчишке, не в мужчине, даже не в мужчине Гора, и как ничтожна рядом с ними я. Какой ерундой казалось это прежде и как важно стало теперь. Прежде лишь взгляда, жеста, резкого слова хватало, чтобы указать этим мальчишкам на дверь. Теперь все эти дурацкие взгляды, жесты, протесты их только рассмешили бы. Что ж, они посмеялись бы и делали бы со мной что хотели? А может, как мужчины Гора, сначала наказали бы, а уж потом натешились бы всласть. Отныне на мне клеймо. Отныне я совсем иная. Лежу, привязанная вниз головой к стволу упавшего дерева, и плачу. Клеймо на Горе — символ правового статуса. Свою носительницу оно обращает в вещь. Если на тебе клеймо — никаких прав по закону у тебя нет, апеллировать не к кому. И все же не так страшна социальная ущербность, как психологическая, как разрушение личности. Почти мгновенно клеймо полностью преображает сознание женщины. И я решила бороться. Пусть на мне клеймо, как личность я себя сохраню! Сковывают не те путы, которыми намертво прикручено к дереву мое тело, клеймо — вот что сильнее всяких пут. Ни цепи, ни кандалы, ни железная клетка так не закабалят, как выжженный на левом бедре изысканный, женственный рисунок — крошечный прелестный, напоминающий розу цветок.
А вокруг шумел лагерь. У огня сидели мужчины, резали мясо. Разговаривали. Между ними сновала, прислуживая, длинноногая красавица Этта. Надо мной — дивное ночное небо Гора. Сияют звезды. Взошли три луны. Я лежу, привязанная к стволу, ощущая спиной, ногами гладкую ломкую кору. Пахнет жареным мясом, овощами. Гудят насекомые. Хоть чуть-чуть ослабить бы путы на лодыжках и запястьях! Нет, почти не шевельнуться. Я столько плакала, что щеки покрыла короста подсыхающей соли. Так кто же я теперь? Кем может быть в этом мире девушка, что носит такое клеймо?
Мужчины и с ними Этта подошли ко мне.
Мой господин взял в ладони мою голову, повернул к себе. Я смотрела на него с мольбой. В глазах — ни тени жалости. Меня пробрала дрожь.
— Кейджера, — глядя мне в глаза, отчетливо произнес он. — Кейджера. — И отпустил мою голову. Я не отводила от него глаз.
— Кейджера, — прозвучало снова.
Понятно — я должна повторить.
— Кейджера, — сказала я.
Мне уже доводилось слышать здесь это слово. Так обращались ко мне, прикованной цепью, те двое, что первыми пришли к скале. А перед жестокой схваткой, в которой мой господин отвоевал власть надо мной, соперники кричали: «Кейджера канджелн!» — видно, у них это ритуальный возглас.
— Ла кейджера, — указывая на себя, сказала Этта. Она приподняла подол коротенького балахона, показала свое левое бедро с выжженным на нем клеймом. И она клейменая. Да, конечно, я ведь уже видела его — в полутьме, в свете факелов вчера вечером, когда ее раздели и, накрыв мешком голову, обвесили колокольчиками мужчинам на потеху. Видела — но не рассмотрела, не поняла, что это такое. Мне и в голову прийти не могло, что это клеймо. Просто какая-то загадочная картинка. Да вчера вечером я бы и не поверила, что на теле женщины может быть клеймо. А теперь убедилась на своем опыте: здесь, в этом мире, женщин клеймят. Теперь мы с Эттой на равных. Обе — клейменые. Я была выше ее, но вот по мужской прихоти в тело мое вонзился раскаленный металл — и теперь я такая же, как Этта. Кем бы она ни была — я такая же, именно такая, и только. Ее клеймо, однако, немного отличалось от моего. Тоньше, чуть вытянуто, похоже на вычерченный от руки, завитый кольцами цветочный стебелек. В высоту — дюйма полтора, шириной — примерно полдюйма. Позже я узнала — это первая буква горского слова «кейджера». А мое клеймо означало «дина» — название очаровательного небольшого цветка с коротким стеблем, с множеством лепестков. Растут они обычно среди травы на склонах холмов в северной умеренной зоне Гора. Бутон действительно немного напоминает розу, хотя больше почти ничего в них сходного нет. Экзотический, неизвестно откуда занесенный цветок. На севере, где он чаще всего встречается, его называют цветком рабынь. Вот этот-то цветок и выжжен на моем теле. В южном полушарии Гора цветок этот редок и ценится гораздо выше. Еще недавно
Клеймо, что носит на теле Этта, изображает не дину. На ее левом бедре выжжена первая буква горианского слова «кейджера» — тоже, впрочем, изысканный, как цветок, рисунок, невероятно красивый и женственный. А ведь совсем недавно я не могла взять в толк, почему же таким клеймом метят мужские вещи — седло, щит. Скорее оно подходит для женщины, показалось мне тогда. Так вот, им пометили меня. Оба клейма — и мое, и Этты — необычайно женственны, и, хотим мы того или нет, на наших телах навеки запечатлен символ женского начала. Вполне естественно, что работорговцы, воины, купцы — те, кто покупает и продает рабынь, — избрали для клейма этот цветок — цветок рабынь. Но он не единственный. Множество разных рисунков наносят на тело женщин на Горе. Самый обычный из них — знак «кейджера», тот, каким помечена Этта. Бывает, для оживления торговли купцы придумывают новые мотивы — так возникло клеймо «дина». Есть и богатые коллекционеры, собирающие редкие клейма, выбирающие для своих роскошных садов не только самых красивых, но и меченных разными символами девушек, — так на Земле коллекционируют марки или монеты. А девушке, конечно, хочется попасть к сильному хозяину, которому желанна она сама, а не клеймо на ее теле. Обычно мужчина покупает девушку, желая ее, именно ее, эту женщину, тратит на нее, на нее одну, заработанные тяжким трудом деньги. Что принесет она тебе, кроме самой себя? Она рабыня. Ни богатства, ни власти, ни родственных связей. Обнаженной вступает она на рыночный помост, и ее продают. Только ее, одну ее он покупает. Есть, конечно, такие, кто покупает из-за клейма. Им на потребу придумывают и распространяют новые затейливые рисунки. Клеймо в виде цветка рабынь распространилось само по себе. К неудовольствию торговцев, из-за их алчности и недостатка контроля за работой металлических мастерских клеймо «дина» теперь применяется везде и всюду. Оно становится все популярнее, ну и, конечно, все обыденнее. Девушек, носящих такое же, как у меня, клеймо, на Горе пренебрежительно называют «динами». Коллекционеры теперь таких покупают нечасто. Клеймо обесценилось, и пусть кое-кого из торговцев и перекупщиков это и разочаровало, но для носящих его девушек оказалось очень кстати, хотя их мнения, конечно, никто и не спрашивал. Когда девушку выводят на помост и продают с аукциона, ей хочется, чтобы ее купили потому, что она желанна, так желанна, что и золотом поступиться не жалко. И как обидно бывает узнать, что купили тебя только из-за клейма. Здесь, в лагере моего господина, хватало и других клейм. Но я стала «диной». Он сделал это не из экономических соображений. Просто, окинув меня взглядом, сразу понял все: мой характер, мое тело — и решил, что «дина» — как раз в точку. И вот теперь на моем теле расцвел «цветок рабынь».
Ко мне с улыбкой склонилась Этта. Указала на свой ошейник. На металле выгравирована непонятная надпись. С усилием повернула его. Стальное кольцо пригнано плотно, будто по мерке. У меня перехватило дыхание. Запаян намертво! Этта носит стальной ошейник, который ей не снять никогда!
Этта повернулась к господину. «Ла кейджера», — сказала она, смиренно склонив перед ним голову. И так это было сказано — будь я мужчиной, просто обезумела бы. Смеясь, Этта повернулась ко мне, указала на мой рот. Непонятно. Тогда, показав пальцем на свой рот, она снова повернулась к господину и снова, всем своим видом выражая покорность, проговорила: «Ла кейджера». Опять указала на мой рот. Что было делать? Глядя в глаза моего господина, я пробормотала: «Ла кейджера» — и заплакала, закрыла глаза, отвернулась. Привязанная к дереву, склонить перед ним голову я не могла, но инстинктивно откинула ее в сторону, обнажая перед ним горло. Так естественно это вышло, что мне стало не по себе. Его огромная рука легла мне на горло. Одно движение — и сломает мне шею. Так просто. Под его рукой я снова повернула голову, взглянула ему в лицо. В глазах вскипали слезы. «Ла кейджера!» — прошептала я и снова отвернулась. Он убрал руку. Больше никто ничего не сказал. Вернулись к огню, снова принялись за еду.
И опять я одна, так и лежу, привязанная к стволу дерева с белой корой. Так кто же я здесь? Клеймят только животных. А у меня на теле клеймо. Лишь теперь, меченной клеймом, мне впервые дали урок здешнего языка. До сих пор не потрудились даже научить словам «беги» и «принеси». Теперь, наверно, мне нужно стараться вовсю, учиться их языку. Теперь снисходительности от них ждать не приходится. Теперь я клейменая. Учиться надо быстро и усердно. Первое слово, которое я здесь выучила, — «кейджера». Так обращался ко мне мой господин. А я по примеру Этты должна называть себя «Ла кейджера». Значит, я — кайира. Что бы ни значило это слово, ясно одно: оно относится и ко мне, и к Этте. Обращаясь к хозяину, она говорила «Ла кейджера», и говорила так, что сомнений не оставалось — она признает себя «кайирой» по отношению к нему. У нас обеих на теле клеймо. Этта даже носит ошейник. У меня ошейника нет, но — я знала — стоит им захотеть — наденут без колебаний. Итак, я — кайира. Я сама, по примеру Этты, назвала себя так перед моим господином. Признала себя кайирой, что бььэто ни значило. Так что же такое кайира? Тут мог быть лишь один ответ. Но это слово я гнала от себя, изо всех сил противилась, не пуская его в сознание. И все же оно нахлынуло — неумолимо, ошеломляюще, как мучительный крик. Что толку отмахиваться, отвергать очевидное? Глупая маленькая землянка, разве от истины убежишь? Страшное слово неотступно стучало в мозгу, точно взрыв, опаляло сознание, не оставляло надежды. Вот я — нагая, связанная, клейменая, может, скоро и ошейник наденут. «Кейджера», «Ла кейджера» — первые мои слова в этом мире. Знаю: я — кайира. Да есть ли у меня теперь имя? Наверно, нет. Наверно, теперь я — безымянное животное во власти мужчин. Я была слишком хороша, чтобы стать прислугой. А теперь я кайира. Саднило бедро. Я застонала от отчаяния. Заплакала. Кейджера — даже не прислуга. Кейджера — рабыня. Произнеся «Ла кейджера», я сказала моему господину: «Я — рабыня».
Рабыня. У меня вырвался долгий мучительный крик. «Кейджера», «Ла кейджера» — для девушек, привезенных на Гор с Земли, эти слова часто становятся первыми. Здесь, на Горе, в мире могущественных мужчин, земные женщины только и годятся что в рабыни.
Двое мужчин из сидевших у костра поднялись на ноги, услышав мой крик — будто только и ждали этого вопля, словно он был сигналом, что обезумевшая от ужаса пленница постигла до конца, что за судьба ей уготована, — подошли ко мне, кое-как на скорую руку развязали, за руки поволокли к моему господину, со скрещенными ногами сидящему у костра, и поставили перед ним на колени. Дрожа, я уткнулась головой в траву у его ног. Рабыня.