Ради радости
Шрифт:
Когда же рассмотришь оливы поближе, поражает их узловатая, жилисто-грубая мощь. Каждый ствол перекручен в мучительный жгут; корни торчат из сухой каменистой земли, как колени рожающей женщины; ветви выгнуты так, что на них больно смотреть. Дерево выглядит так, словно кто-то обрёк его на бесконечные роды, с натугой и болью которых олива давно уж смирилась и даже находит отраду в таком вот усилии непрерывного преодоления. Каждое дерево – словно атлант, на котором лежит груз всего мироздания; порой кажется, именно это усилие напряжённых стволов и ветвей держит мир на последней, сомнительной грани между существованием и небытием.
Ну, а что же рожают могучие эти деревья? Оливки, которые собирают обычно с расстеленных по земле
Может, в Греции просто-напросто больше и нечего есть? Ведь земля там суха и скудна; что, кроме олив – да ещё винограда, – могло вырасти на белёсых и пыльных античных холмах? Не забудем, что древние греки питались так просто и скудно, что вряд ли кто ныне способен им в этом следовать. Оливки, козий сыр, хлеб – вот и всё, чем кормились творцы античной культуры. Мясо случалось им есть только в дни праздников, когда забивали жертвенных коз и быков. Вино? Да, вино они пили, но разбавляли его водой в два с лишним раза, превращая вино в розоватый, почти не хмелящий, компот.
Я как-то пробовал пообедать именно так, как это делали древние греки. Это было на родине спорта, в деревне Олимпия. Как раз удалось пробежать – по жаре и пыли – один греческий стадий – по тому самому стадиону, где побеждали олимпионики древности. Что ж, решил я, надо теперь и потрапезничать так, как они: оливками, сыром и хлебом.
Но мой заказ в ресторане, где мы обедали, вызвал почти замешательство: современность ушла от античности несколько больше, чем на один стадий. После настойчивых переговоров мне всё-таки принесли брусок козьего сыра, тарелку солёных оливок и несколько ломтиков хлеба, причём взяли за это, как за полноценный обед.
Что сказать об античной еде? Врать не буду, едал я кушанья и повкуснее. Но я был счастлив уже оттого, что сумел – причём дважды: и на стадионе, и за этой вот трапезой – прикоснуться к античности, так сказать, напрямую: не одним лишь умом, через чтение книг, но и всем существом, через мышцы, дыхание, сердце, язык и желудок. На какое-то время я перестал быть туристом и сделался словно бы греком: как древний грек, я смотрел на холм Хроноса, возвышавшийся над руинами храма Зевса, на пинии и обломки колонн между ними, слушал жёсткие трели цикад, бормотание горлинок, шарканье ног по истёршимся плитам и гомон толпы, то есть видел и слышал почти то же самое, что и зрители древних Олимпиад. Зной густел – или это густело само задремавшее время? – и только солёная горечь оливок, которые я запивал кислым местным вином, не позволяла мне окончательно впасть в забытьё, раствориться в горячем и радостном воздухе Греции…
ОМАР. Нагулявшись по итальянскому Римини, вечером мы посетили театр рыбного ресторана. Это был именно театр, то есть представление, в котором мы являлись и зрителями, и актёрами одновременно. Официант, брутального вида мужчина со шрамом на левой щеке – он напоминал мафиози средней руки, – обсуждал со мною меню вполголоса, с таким скорбным, серьёзным лицом заговорщика, словно речь шла о плане свержения власти в стране. Вино, которое выбрал я, он решительно забраковал. «Но', синьор, но'! – трагически морщился он, словно мой выбор причинял ему нестерпимую боль. – Что до меня, я бы выбрал вот это…» Он указал на тосканское белое урожая 2005 года; я согласился; официант вытер со лба пот с таким облегчением, словно мы с ним только что избежали опасности, грозившей разрушить наш с ним заговор.
Мы (то есть я, жена, дочь) заказали полдюжины гребешков, рыбу на гриле, тигровых креветок под солью и, наконец – гулять, так гулять! – диковинного для нас омара. Ужин шёл своим чередом – вино оказалось и впрямь неплохим, рыба – отличной, креветки чуть суховаты, но, когда в зал ресторана внесли поднос со сверкавшими хирургическими инструментами, я понял, что с омаром, кажется, погорячился. Не имея понятия, зачем в ресторане нужны рёберные кусачки Листона, я выглядел, должно быть, растерянным. Недаром и наш официант-мафиози и его молодые приятели поглядывали на меня с любопытством и плохо скрытой насмешкой: дескать, сейчас позабавимся, наблюдая, как этот русский будет мучиться с омаром! Может, так и оставит его неразделанным? То-то будет потеха…
Скоро внесли и этого жуткого зверя-омара, его глазки смотрели колюче и зло, огромные бородавчатые клешни торчали угрожающе, усы в локоть длиною, покачиваясь, свисали с овального блюда – это бронированное страшилище напоминало дракона, который вот-вот оживёт и тогда непременно нас всех растерзает. Официант грохнул на стол тяжеленное блюдо и скосил на меня издевательский глаз: ну, что ж, дескать, воюй!
Отступать было некуда. Я вздохнул, взял тяжёлые, холодившие руку кусачки и ринулся в битву. Осколки панциря полетели во все стороны, один из них ударил мне в грудь, другой в потолок, а третий, кажется, угодил в лоб стоявшему за моей спиной официанту. Тот застонал, отшатнулся – его молодые товарищи захохотали, – но я, не обращая внимания на неизбежные в воинском деле потери, продолжал сокрушать упорно сопротивлявшегося дракона. Компания официантов, похоже, была разочарована: эти парни явно ждали иного исхода. Но откуда же им было знать, что мой хирургический стаж двадцать шесть лет и что русских омаром не испугаешь?
Минут через восемь всё было кончено. Стол был усеян осколками панциря и забрызган масляным соусом, я отирал салфеткой лицо и руки, а официант-мафиози, склонившись ко мне, уважительно прохрипел по-английски: «It was beautiful…» («Это было великолепно…»)
Вы, может быть, спросите: вкусен ли был этот самый омар? Но вкуса его я почти не запомнил, уж очень непросто достались мне эти комочки белого и сладковатого мяса. Но точно помню, что после битвы с омаром я вышел из ресторана голодный и протрезвевший, с пустым кошельком и с чувством недоумения: зачем мы вообще сюда заходили? Ради разве что шоу, которое, правду сказать, удалось.
ОРЕХИ ИМПЕРИИ. Не странно ли, что моё ощущенье империи – чувство, так близкое русскому и так мало понятное большинству иностранцев, – начиналось с пакетика чищеного фундука?
Это случилось ночью на тульском вокзале, в бессонной и возбуждённой толпе, наполняющей зал ожидания. Мне ещё не было и пяти лет; мать с отцом перевозили меня из курской деревни, где я жил под присмотром бабушки Марии Денисовны, на новое место, в Калугу. И вот в Туле, всего в сотне вёрст от Калуги, мы застряли на целую ночь.
Вообще, тульский вокзал – тема особая. Сам зал ожидания, где мы приткнулись возле своих чемоданов, был настолько громаден и гулок, что целиком я его как-то и не воспринимал: это было нечто, выходящее за пределы моих детских понятий и чувств. Потолок мне казался высоким, как небо, а стены – далёкими, как горизонт. Стенные же росписи (они сохранились, как это ни странно, доселе) изображали какую-то стройку с огнями и дымными трубами, ещё какое-то многолюдное шествие с флагами и счастливыми лицами, но это всё мне было малопонятно. Только сельский знакомый пейзаж – речка, домики, купы деревьев, – помню, немного меня примирил с монументальным искусством вокзала. Но всё равно на вокзале было тревожно и неуютно. Голоса объявлений в динамиках звучали зловеще-невнятно, со скрытой угрозой; бесконечный поток пассажиров то и дело распахивал створки тяжёлых дверей, и по гулкому залу протягивал горький, углём и мазутом напитанный ветер. Когда же снаружи стучали составы, весь зал начинал напряжённо дрожать – так, что даже звенела громадная люстра над головами.