Радости Рая
Шрифт:
У моей научной сотрудницы, плывшей рядом со мной, произошел кровавый, более существенный, чем мой идейный, конфликт с одним из обитателей лагуны. На глаза Элизабет попался небольшой овальный толстячок, похожий на чешуйчатого серого поросенка, стоявший неподвижно в такой же овальной, как и силуэт рыбы, ямке кораллового рифа. Искавшая в окружающем мире во всем соответствия и систематики, а находя их, испытывавшая детскую радость, американка Лиз посчитала неслучайным, что форма тела толстой рыбки и конфигурация ямки, в которой она пряталась, почти совпадают, отчего и казалась рыбка Тимошка вовсе не рыбой, а куском кораллового рифа, а рифовая ямка Нариска, наполненная живой рыбкой, становилась невидимой. Боже праведный! Да может быть, между ними существует симбиоз, меж рыбкой и коралловой ямкой, меж Тимошкой и Нариской, меж живым содержанием и неживой формой! Научный ум Лиз Ричмонд так и рванулся в эту неизвестную сторону, и голая профессорка Гавайского университета, свесив к известковой плите посткораллов здоровенные сиси с бурыми сосками,
Крови было! Крику! – когда Лиз вынырнула и, выплюнув изо рта загубник трубки, восторженно заорала, потрясая над головою красным, словно облитым киноварью, пальцем!
– Мой дорогой Акимчик! Я люблю тебя! Ты только посмотри! Меня укусила рыба, как кусает собака! Маленькая рыбка, размером с селедку! Как после этого я могу серьезно заниматься наукой и преподавать в университете! Мне эта рыбка открыла глаза на меня саму! Никогда я не думала, что меня может укусить даже такая малютка, а я, доктор океанологии Элизабет Ричмонд, не смогу ни убить ее, ни подать в суд. Я поняла, наконец, любимый, что должна бросить работу, уехать с Гавайев и, неизменно следуя за тобой, быть рядом вместе всегда, всегда, чтобы просто быть счастливой женщиной на этой земле! Я буду сопровождать тебя в твоих поисках райского счастья, его мы найдем в том, что познакомимся в Америке с самыми богатыми людьми, изучим их повадки и семиотические системы и сами станем очень богатыми. И мы проживем вместе долго-долго, вместе состаримся и умрем в один и тот же день.
На мгновение испепеляющей радостной молнией сверкнула перед моим внутренним взором грандиозная мечта Лиз Ричмонд, Большая Американская Мечта (БАМ) – как я тут же оказался точно по другую сторону земного шара. Я предпочел новую свою смерть на земле альтернативой американской мечте Лиз. Ибо между мной и БАМом было ровно столько расстояния времени, сколько укладывалось в половину протяженности экватора плюс триста лет американской истории.
Глава 4
Я шел по кружной деревенской дороге, по задам приусадебных огородов, никак не огороженных, – на этих задах стояли темные, серенькие бревенчатые баньки. Над одной из них на трубе качался бойкий дымок Вениаминчик, кудряво подымался метров на тридцать к еще сумрачному утреннему небу – и там бесследно исчезал, словно по волшебству.
Дверь баньки со стуком открылась, оттуда вывалил мужик лет пятидесяти, по деревенской кличке Санек Генеральный, между ним и мною ничего не было, и я пошел меж грядками картофеля, топтаной дорожкою, по направлению к своей серой бревенчатой избе. Идти туда мне вовсе не хотелось, я с тоской оглянулся на Вениамина и запел – для вящей бодрости духа – свою любимую песенку:
Чудная ты, блатнаяМоя подкидышная жисть.Я честный вор, родная,Ты за меня держись.Я не учел того, что всю ночь самогоноварения вдыхал пары кипящего хмельного сусла и снимал пробу первача, так что к утру был совершенно пьян. Оттого и сразу же после первого куплета я заплакал, и далее песня выходила из меня сквозь жалобные слезы и длинные сопли, я то и дело спотыкался о грядки, останавливался и сморкался на землю, зажимая пальцем ноздрю.
Меня родная маманочью подкинула в вокзал,сама ушла от страма,а я один лежал.Я честный вор, родная,ты за меня крепчей держись,не брошу никогда ятебя, хоть застрелись.Но если ты омманешь,будет ох как худо тебе!И целовать ты станешьруку мою в крове.На той руке зажатой,где нож финский лежал,накол: «Умру проклятый,я мать свою не знал».ЧуднаяУспел допеть песенку всю, и, взойдя на крыльцо, я на миг остановился, оглянулся на истаивающего в воздухе кудлатого Вениаминчика, махнул ему рукой, прощаясь навсегда, и вошел в отеческую – какое там! дедовскую! – избу, и в нос шибануло прокисшими помоями. Баба еще не поднялась с кровати, ее сливочное плечо вздымалось над подушкой, над неприкаянно пригнутой взлохмаченной головой, руки были неловко сложены на грудях, словно она стыдливо закрывалась от чужого взора. Но рубаха бесстыдно взлезла высоко на живот, и в нежном теплом свете утренних небес, просочившемся над оконными занавесками, золотистая кудель волос под оплывшей сумой бабьего брюха была особенно нежна и беспомощна. Как и всегда, баба почивала без трусов, и в эти золотые кусты я лазал несчетное число раз, многокилометровый путь времен отмечал наш с нею земной брак, пока она сама не состарилась, – однако пушистые кущи ее оставались все такими же невинными и юными. Между мною и ею воистину никого и ничего не было, дети выросли и разлетелись по городам, можно было и самому скинуть штаны и пристроиться к знакомым кустам. Но пора было ей подыматься, кормить поросят и доить корову, а мне вдруг нестерпимо захотелось в лес по грибы, и я не стал будить супругу, лишь поправил на ней сползшее одеяло, развернулся и вышел вон из избы, схватил на веранде корзину и направился к заречному лесу.
Боже мой, райские радости таятся у Тебя повсюду, так зачем же Ты отправил меня на их поиск в такой далекий путь! Те белые грибы, которые дождались меня в то доброе августовское утро, тугие и увесистые, как картошки, – в начале охоты, у лесных врат на дороге к деревне Княжи, попадавшие в мою корзину поодиночке и там катавшиеся туда и сюда с глухим стуком – затем, по мере незаметно пройденных лесных километрочасов, незаметным образом наполнили корзину, отчего стала она такой увесистой, что все руки мне выломала, пока я не решил остановиться, подумать, посидеть на стволе поваленной березы, постепенно приходя в себя и осознавая, где я прожил до сих пор, на каком свете, на каком расстоянии находился от космического дома Того, Кто отправил меня сначала в русскую деревню Немятово, затем ранним утром за грибами.
Недалеко от того места, где я сидел после миллионов земных преображений и многих тысяч лет пройденных дорог, лежал поперек черной лесной речки давно умерший мост, – имя ему Кузьма, – у него спина в два длинных бревна была переломлена, прогнулась углом в месте слома и ушла под воду – из нее вышла метра через три, и мост выполз обоими концами на другой берег. Непонятно было, что там, в месте погружения Кузьмы, под сумрачно блестящей поверхностью воды? Казалось, что как раз в том месте и начинается бездна, в которой на огромной глубине резвятся, не страшась титанического давления воды, все эти гигантские спруты из семейства Гаргантюа и киты, якобы глотавшие строптивого Иону. Однако умерший Кузьма-двубревенчатый с другой стороны водной бездны выглядел намного будничней, чем с этой, – там лежали комлевые части бревен, которые были плоско стесаны сверху и схвачены между собой тремя железными скобами, братьями Магнитогорскими, чтобы не разъезжались. А с этого берега покойный мост выглядел плачевно, исторически дряхлее, весь выгнил, струхлявел, и вершинная часть обоих бревен валялась в илистой жиже. В то время как тесаные толстые концы от комлей, круто выходя из воды, благополучно пристроились на высоком противоположном бережку. Презрев страх провалиться в бездну, я, спокойно преодолев реку, шагая по воде аки по суху, и, с помощью подводного Кузьмы и братьев Магнитогорских, проскочил на крутой берег вверх. Далее направился по заглохшей в дикой траве пешеходной дорожке и невдолгих вышел к одному из самых старинных и неподвижных мест расширяющейся Вселенной.
Там было широкое зеленое поле, на котором когда-то стоял поселок, название коему было Октябрьский. Теперь не оставалось ни самого поселка, ни его названия, ни подлинного смысла этого названия. На этом безымянном и бессмысленном пространстве странно и одиноко торчал деревянный домик без ограды вокруг себя, без дорожки или тропинки через зеленую лужайку, соединяющих его с миром людей. Стекла на всех трех окнах домика имелись – от времени покрытые радужной пленкой, еще сохранилась голубая краска на дощатой обшивке стен, но под многосветным воздействием солнца небесная голубизна колера преобразилась в почти белый цвет, по которому кое-где полосами едва заметно просачивалась немощная синюшность. Но и выцветший от времени, домик был дивен и хорош, по имени Один-одинешенек, он жил среди диковатой пустынности бурьяновой и репейниковой долины, заброшенной людьми. Эта нетронутость и свежесть дома на краю огромного леса, за рекой с мертвым мостом Кузьмою, это отсутствие какой-либо дороги, протоптанной в траве к жилью человеческим вниманием, породили в моей душе легкую тошноту тревоги и головокружение страха. Потому, наверное, что душа сама не знала, отчего среди неисчислимого сонмища душ человеческих, прошедших ногами тел своих по земле, не нашлось ни одной, которая смогла бы протоптать тропинку к другой душе, несомненно прятавшейся в домике по имени Один-одинешенек. Все они прошли мимо него сквозь жизни свои, не оставив за собой никаких соединительных следов в зеленой траве.