Рахиль. Роман с клеймами
Шрифт:
Будущий стиляга и, может быть, врач.
– Я помню – совсем кормить его было нечем, – сказала Василиса Егоровна. – Вот это я помню. На карточки ничего для грудников не давали, а у меня не было молока. Почему-то пропало. Наверное, от недосыпания. На крышах по ночам сидели. Тушили «зажигалки». Я все боялась, что усну прямо там и свалюсь с пятого этажа. У нас в Катюшках выше голубятни ничего не было. И то ее потом миной снесло.
Продолжая наступать в декабре сорок первого, 20-я армия все дальше отбрасывала немцев от Москвы, а Филипп Алексеевич не спешил возвращаться в редакцию. За эти несколько недель наступления командующий армией генерал
– Не знаю, почему он не застрелился, – говорил Филипп Алексеевич, и в его обычно добродушном лице проглядывали такие жесткие черты, что мне, например, становилось не по себе.
После предательства Власова ему действительно пришлось нелегко. Допросы фронтового «Смерша», допросы в штабе армии, допросы в Москве. Когда перевезли на Лубянку, он понял, что оставят в живых. Если бы хотели, могли расстрелять прямо у блиндажа «особиста». Со многими из тех, кто лично знал Власова, так и поступили.
Но повезло. Кто-то на самом верху читал его фронтовые статьи и оценил их идеологическое значение. Ему разрешили вернуться на передовую и продолжать писать. Правда, только с «лейкой» и блокнотом. О редакционном «виллисе» он мог надолго забыть. Даже после войны никто не спешил предлагать «власовскому приспешнику» кабинет редактора.
Поэтому теперь, когда Филипп Алексеевич должен был вот-вот стать партсекретарем «Огонька», а в дальнейшем, возможно, и главным редактором, в семье у Кольки царило предпраздничное, слегка нервозное оживление. То есть ни Колькиному отцу, ни его матери по большому счету не было никакого дела до наших проблем. С доцентом Зябликовой и нарушениями в кровеносной системе в период беременности нам предстояло разбираться самостоятельно.
– Ну что приуныли, товарищи медики? – сказал Филипп Алексеевич, разворачивая газету. – Свет клином на ваших синяках не сошелся… Нет, ты посмотри, что тут пишут! Нашли все-таки солдат на барже. Подобрал американский авианосец. Сорок девять дней в океане болтались… А мне в редакции сказали, что по радио прошло сообщение, но я не поверил… Надо же как исхудали ребята… Где это, интересно, фотографировали? В Америке, что ли?
При слове «Америка» Венька вскочил из-за стола, забежал за спину Колькиному отцу и впился глазами в газету. Несколько минут они молча читали статью. Мы с Колькой уныло допивали свой чай, а Василиса Егоровна ушла на кухню шуметь посудой.
– А можно, мы у вас газету на секундочку заберем? – сказал наконец Венька, почему-то сильно волнуясь. – На одну секундочку. И тут же вернем обратно.
– Да можете забрать ее хоть насовсем, только мне еще про спорт почитать надо.
Венька не отошел от Филиппа Алексеевича ни на шаг, пока тот просматривал результаты футбольных матчей.
– Да-а, – в конце концов протянул Колькин отец. – Не выйдет, видимо, уже Бобров на поле. Только тренером. А какой был центральный форвард! Я помню, «Динамо» включило его в состав для поездки в Англию, а он…
– Можно газету? – робко попросил Венька.
В Колькиной комнате, едва за нами закрылась дверь, он рухнул
– Все, кексы! Ура, чуваки! Тридцать три! Говорю вам – это тридцать три оборота! Лабаем джаз!
Мы с Колькой стояли перед ним, как два школьника, и ждали, когда у него это пройдет.
– Чего вылупились? Читайте!
И мы прочитали.
«…младший сержант Асхат Зиганшин и рядовые Федотов, Поплавский, Крючков… почти два месяца назад… на оторвавшейся от причала барже… и были унесены штормом в открытое море… Ни продовольствия, ни воды, ни горючего… Потерявшие надежду солдаты… сила человеческого духа наших ребят… оказались вынуждены питаться собственными ремнями, а также разрезанными на кусочки кожаными мехами гармони…»
– Ну и что? – сказал Колька. – А где тут тридцать три? Гармонь, что ли? Я не понял.
– Сам ты гармонь! Ты посмотри на фотографию.
На всех четверых были узкие брюки и стильные пиджаки с широкими плечами.
– Теперь понял? – сказал Венька.
– Нет, – ответил за Кольку я.
– Ну, вы оба тупые! Их в Америку привезли! Авианосец был американский! Смотри, как они там лабают. Чуете?
Но мы не чуяли. Нам хотелось, чтобы Венька все разъяснил. Или, по крайней мере, сказал нам, что мы будем завтра делать на семинаре по акушерству.
– Вы что, совсем сбрендили? – сказал он. – Какой семинар? Какое, на хрен, акушерство? Я вам говорю – нам баржа нужна!
Венька не всегда был стилягой. Сначала он был просто Венькой, потом комсомольцем, потом очень строгим комсомольцем, а потом уже наконец стилягой. И в Москве он тоже жил не всегда.
В наш медицинский ему пришлось переводиться из Ленинграда. С потерей курса. Но ему было все равно. Его не волновало даже то, что ему демонстративно отказали в общежитии.
– А мне без разницы, где стилять, – небрежно говорил он, выходя по утрам из каморки институтского дворника. – Я Петровича уже научил галстук завязывать. Готовлю его к «шузам» на «манной каше». Спорим, завтра он будет в них подметать?
Развитию дворника Петровича помешало участие Колькиных родителей. Узнав про Веньку, они велели нам немедленно его привести и предложили ему перебраться в их квартиру на Маяковке. Он согласился.
В Ленинградском «меде» Венька успел проучиться три семестра. Больше они просто не могли позволить ни ему, ни себе. То, что он устраивал там, не шло ни в какое сравнение с нашим патриархальным московским «стилянием».
Но сначала он был комсоргом. И, как все комсорги, ездил с бригадмильцами бить стиляг – на самые разные танцплощадки, к магазину «Советское шампанское» на Садовой, который стиляги сокращенно называли «США», в парикмахерскую на Желябова, где стригли лучшие ленинградские коки, и на площадку у «Европейской», куда стекались самые клевые фарцовщики Ленинграда.
Фарцовщики избивались, коки отрезались, широченные пиджаки и узкие брюки приводились в негодность. Все шло как нельзя лучше.
Пока вдруг не случилось непоправимое.
Посреди всей этой идиллии, как гром среди ясного неба, на Веньку свалился Чабби Чеккерс.
Пораженный страшным открытием, Венька некоторое время просто не знал, что ему делать. Пропускал комсомольские собрания, мучался от бессонницы, худел. Потом наконец сдался и, закрывшись наглухо у себя в комнате, сам попробовал танцевать. Cо временем в его несуразных движениях паралитика стало что-то проклевываться.