Рахманинов
Шрифт:
В том памятном 1925 году, в декабре, состоится встреча с музыкальной студией МХАТа. Скульптор Конёнков увидел Рахманинова на приёме, который устроил для артистов Шаляпин. Сергей Васильевич стоял у колонны словно бы отдельно от других. С любовью и восторгом он смотрел на своего шумного друга. И когда Конёнков бросил пару слов о шаляпинском обаянии, Сергей Васильевич по-доброму улыбнулся:
— Да, Федя умеет быть обворожительным. Здесь у него соперников нет.
Сергей Тимофеевич пожаловался: лепить Шаляпина трудновато. Плохо позирует, непоседлив. Всё время отрывают телефонные звонки. Уезжает до конца сеанса.
Намекнул Конёнков и на своё желание
И вот — сеансы. Сергей Васильевич задумчивый, усталый. Конёнков вглядывается, лепит.
«Лицо Рахманинова было „находкой“ для скульптора. В нём всё было просто, но вместе с тем глубоко индивидуально, неповторимо. Есть в жизни лица, которые достаточно увидеть хотя бы на мгновение, чтобы потом помнить долгие годы.
В первое время я заметил, что Сергей Васильевич очень скоро утомляется. Я предлагал ему отдохнуть, он охотно соглашался, вставал со стула, прохаживался по мастерской или ложился на диван. Но вскоре поднимался, говоря: „Ничего, я уже отдохнул. Ведь ваше время дорого“.
В перерывах между сеансами мы пили чай и беседовали…»
Рахманинов вспоминал далёкое прошлое: Новгород, озёрный край; упомянул легенду о новгородце Садко, одноимённую оперу.
— У Римского-Корсакова каждая нотка — русская. Как жаль, что я мало общался с ним! Я многому у него научился.
Вспомнил Чайковского, консерваторию своей юности, Большой театр. «…Глаза его светились каким-то необыкновенным чистым светом».
3. «Не считаю возможным отречься от своей родины…»
В 1934-м композитор признался: «Если я играю, я не могу сочинять, если я сочиняю, я не хочу играть». Конечно, концерты забирали и силы, и время. И суета вокруг них иной раз была нестерпимая. Но они же спасали и от той неизбывной тоски, которая не отпускала его здесь, за границей. Отсутствие тяги к композиции объяснялось не только обилием выступлений: «Уехав из России, я потерял желание сочинять. Лишившись родины, я потерял самого себя. У изгнанника, который лишился музыкальных корней, традиций и родной почвы, не остаётся желания творить, не остаётся иных утешений, кроме нерушимого безмолвия нетревожимых воспоминаний».
О том же он заикнётся ещё в 1923 году, в письме Никите Морозову: совсем не тянет к композиции — не то утратил привычку, не то переутомился. В январе 1925-го Рахманинов признался давнему товарищу: «Устал я очень и очень устал, милый друг». Бросил и неясный намёк: «На будущий сезон свою работу радикально меняю. Но об этом после».
Если не пишется потому, что мешают концерты, этому всё-таки можно помочь. Сезон 1925/26 года он решил закончить до нового года. Следующий начать после января. Тогда весь 1926 год можно посвятить сочинению. Начнётся это необыкновенное время уже без писем Никиты Семёновича. В декабре узнал о его смерти. В ответе жене Морозова деликатно предложил: «Вы не рассердитесь на меня, если буду продолжать мои посылки?»
26 января Рахманинов получил письмо от мистера Натаниэля Филлипса, президента Лиги за американизацию граждан. В самом почтительном тоне музыканта просили написать письмо в нью-йоркскую газету «Новое русское слово» с одобрением дела этой организации: «Такое заявление, в котором разъяснялось бы, почему иностранцам, живущим среди нас, необходимо и в личном плане и для народа в целом стать американскими гражданами, сыграло бы неоценимую роль и было бы крайне важно».
Ответ композитора корректен, но
«Дорогой мистер Филлипс,
Ваше письмо от 26 января получил, и его содержание показывает мне, что Вы полагаете, будто я уже являюсь американским гражданином.
Хотя я в величайшем восхищении от американской нации, её правительства и общественных институтов и глубоко благодарен народу Соединённых Штатов за всё, что он сделал для моих соотечественников в тяжкие годы их бедствий, я не считаю возможным отречься от своей родины и стать при существующей в мире ситуации гражданином Соединённых Штатов.
Сомневаюсь в том, что при данных обстоятельствах я мог бы помочь Вам в Вашей кампании, и смею просить Вас извинить меня за то, что я не послал Вам заявления, о котором Вы просили».
В феврале в Америку с гастролями приехала Надежда Васильевна Плевицкая. Для композитора её песни — весточка из прошлого. Она появлялась у Рахманиновых. Он ей с удовольствием аккомпанировал. От песни «Белилицы» — и от музыки, и от её исполнения — просто сходил с ума. Сочинил сопровождение. Уговорил компанию «Виктор» записать пластинку, готовый выступить аккомпаниатором. Фирма отпечатает лишь пробную партию: непонятная песня на непонятном языке не сулила никакой прибыли. Но родной напев вошёл в душу композитора и — в замысел.
Два произведения будут написаны в этом году: Четвёртый фортепианный концерт и «Три русские песни» для хора и оркестра, ор. 40 и ор. 41.
Концерт рождался с натугой, невероятно тяжело. Наверное, то было самое безрадостное его дитя. Идея сочинения брезжила ещё в 1914-м. В 1917 году он даже подступился к нему, но время явно не поощряло новых замыслов, и последние месяцы перед отъездом в Стокгольм он посвятил переработке Первого концерта.
Отрывки Четвёртого Николай Метнер услышит в 1925-м: Рахманинов в них ощутим, но по музыкальным эпизодам судить о целом непросто.
Под законченным сочинением композитор поставил дату: «1 января — 25 августа 1926». Но, получив переписанный вариант своего сочинения, ужаснулся: слишком велико. Напрасно Метнер в длиннющем «философическом» письме убеждал не сокращать. Концерт переделывался и в октябре, и в ноябре. Летом 1927-го Рахманинов вернулся к нему ещё раз, пересочинив значительные куски.
Тёплые слова о концерте скажет первый дирижёр сочинения, Леопольд Стоковский. Красивые эпизоды отыщет Метнер, которому Сергей Васильевич концерт посвятил. Николай Карлович в ответ посвятит Рахманинову свой Второй — его он заканчивал почти в то же самое время.
Странное чувство рождает это рахманиновское произведение. След исключительно трудной работы вошёл в самые его звуковые поры. Начало концерта — неожиданной бодростью — могло легко вписаться в общий тон не рахманиновской, но советской симфонической музыки. Вторая, медленная часть, сколько бы ни пытались в ней отыскать романтическую традицию, — отзвуки ранних сочинений Рахманинова или даже Грига [252] , — дышала не то регтаймами, не то блюзами, не то спиричуэле. Не потому, что так он мог показаться американцам «понятнее», но потому, что в душе его жила знакомая русская всеотзывчивость.
252
См.: Брянцева В. H.С. В. Рахманинов. М.: Советский композитор, 1976. С. 521.