Раковый корпус
Шрифт:
Поднявшись на второй этаж, Вера Корнильевна запрокинула голову и зорко смотрела по самым верхним местам их высоких помещений. И в углу над Сибгатовым ей повиделась паутина (стало больше света, на улице проглянуло солнце). Гангарт подозвала санитарку – это была Елизавета Анатольевна, почему-то именно на неё выпадали все авралы, объяснила, как надо сейчас всё мыть к завтрашнему дню, и показала на паутину.
Елизавета Анатольевна достала из халата очки, надела их, сказала:
– Представьте, вы совершенно правы. Какой ужас! – Сняла очки и пошла за лестницей
Дальше Гангарт вошла в мужскую палату. Русанов был в том же положении, распаренный, но пульс снизился, а Костоглотов как раз надел сапоги и халат и собирался гулять. Вера Корнильевна объявила всей палате о завтрашнем важном обходе и просила самим просмотреть тумбочки прежде, чем она их тоже проверит.
– А вот мы начнём со старосты, – сказала.
Начинать можно было и не со старосты, она не знала, почему опять пошла именно в этот угол.
Вся Вера Корнильевна была – два треугольника, поставленных вершина на вершину: снизу треугольник пошире, а сверху узкий. Перехват её стана был до того узенький, что просто руки тянулись наложить пальцы и подкинуть её. Но ничего подобного Костоглотов не сделал, а охотно растворил перед ней свою тумбочку:
– Пожалуйста.
– Ну-ка, разрешите, разрешите, – добиралась она. Он посторонился. Она села на его кровать у самой тумбочки и стала проверять.
Она сидела, а он стоял над ней сзади и хорошо видел теперь её шею – беззащитные тонкие линии, и волосы средней тёмности, положенные просто в узелок на затылке без всякой претензии на моду.
Нет, надо было как-то освобождаться от этого наплыва. Невозможно, чтобы каждая милая женщина вызывала полное замутнение головы. Вот посидела с ним, поболтала, ушла – а он все эти часы думал о ней. А ей что? – она придёт вечером домой, её обнимет муж.
Надо было освобождаться! – но невозможно было и освободиться иначе как через женщину же.
И он стоял и смотрел ей в затылок, в затылок. Сзади воротник халата поднялся колпачком, и открылась кругленькая косточка – самая верхняя косточка спины. Пальцем бы её обвести.
– Тумбочка, конечно, из самых безобразных в клинике, – комментировала тем временем Гангарт. – Крошки, промасленная бумага, тут же и махорка, и книга, и перчатки. Как вам не стыдно? Это вы всё-всё сегодня уберёте.
А он смотрел ей в шею и молчал.
Она вытянула верхний выдвижной ящичек и тут, между мелочью, заметила небольшой флакон с бурой жидкостью, миллилитров на сорок. Флакон был туго заткнут, при нём была пластмассовая рюмочка, как в дорожных наборах, и пипетка.
– А это что? Лекарство?
Костоглотов чуть свистнул.
– Так, пустяки.
– Что за лекарство? Мы вам такого не давали.
– Ну что ж, я не могу иметь своего?
– Пока вы лежите в нашей клинике и без нашего ведома – конечно, нет!
– Ну, мне неудобно вам сказать… От мозолей.
Однако она вертела в пальцах безымянный ненадписанный флакон, пытаясь его открыть, чтобы понюхать, – и Костоглотов вмешался. Обе жёсткие горсти сразу он наложил на её руки и отвёл ту, которая хотела вытянуть пробку.
Вечное это сочетание рук, неизбежное продолжение разговора…
– Осторожно, – очень тихо предупредил он. – Это нужно умеючи. Нельзя пролить на пальцы. И нюхать нельзя.
И мягко отобрал флакон.
В конце концов, это выходило за границы всяких шуток!
– Что это? – нахмурилась Гангарт. – Сильное вещество?
Костоглотов опустился, сел рядом с ней и сказал деловито, совсем тихо:
– Очень. Это – иссык-кульский корень. Его нельзя нюхать – ни в настойке, ни в сухом виде. Поэтому он так и заткнут. Если корень перекладывать руками, а потом рук не помыть и забывши лизнуть – можно умереть.
Вера Корнильевна была испугана:
– И зачем он вам?
– Вот беда, – ворчал Костоглотов, – откопали вы на мою голову. Надо было мне его спрятать… Затем, что я им лечился и сейчас подлечиваюсь.
– Только для этого? – испытывала она его глазами. Сейчас она ничуть их не сужала, сейчас она была врач и врач.
Она-то смотрела как врач, но глаза-то были светло-кофейные.
– Только, – честно сказал он.
– Или это вы… про запас? – всё ещё не верила.
– Ну, если хотите, когда я ехал сюда – такая мысль у меня была. Чтоб лишнего не мучиться… Но боли прошли – это отпало. А лечиться я им продолжал.
– Тайком? Когда никто не видит?
– А что человеку делать, если не дают вольно жить? Если везде режим?
– И по скольку капали?
– По ступенчатой схеме. От одной капли до десяти, от десяти до одной – и десять дней перерыв. Сейчас как раз перерыв. А честно говоря, я не уверен, что боли упали у меня от одного рентгена. Может, и от корня тоже.
Они оба говорили приглушённо.
– Это на чём настойка?
– На водке.
– Вы сами делали?
– У-гм.
– И какая ж концентрация?
– Да какая… Дал мне охапку, говорит: вот это – на три поллитра. Я и разделил.
– Но весит-то сколько?
– А он не взвешивал. Он так, на глазок принёс.
– На глазок? Такой ядище! Это – аконитум! Подумайте сами!
– А что мне думать? – начал сердиться Костоглотов. – Вы бы попробовали умирать одна во всей вселенной, да когда комендатура вас за черту посёлка не выпускает, вот тогда б и думали – аконитум! да сколько весит! Мне эта пригоршня корня, знаете, сколько могла потянуть? Двадцать лет каторжных работ! За самовольную отлучку с места ссылки. А я поехал. За полтораста километров. В горы. Живёт такой старик, Кременцов, борода академика Павлова. Из поселенцев начала века. Чистый знахарь! – сам корешок собирает, сам дозы назначает. В собственной деревне над ним смеются, в своём ведь отечестве нет пророка. А из Москвы и Ленинграда приезжают. Корреспондент «Правды» приезжал. Говорят, убедился. А сейчас слухи, что старика посадили. Потому что дураки какие-то развели на пол-литре и открыто в кухне держали, а позвали на ноябрьские гостей, тем водки не хватило, они без хозяев и выпили. Трое насмерть. А ещё в одном доме дети отравились. А старик при чём? Он предупреждал…