Ранней весной (сборник)
Шрифт:
Все свободное время, оставшееся от посещения музеев, здания финского сейма, кофейной фабрики «Паулиг» и порта я проводил с Беленковым.
Однажды Беленков сказал, что хочет познакомить меня с режиссером Николаем Лейно. Он на четвертушку русский, — отсюда его имя, а также неплохое знание языка и умение пить коньяк, не разбавляя его содовой.
— Мы пойдем к нему? — спросил я.
— Нет, Лейно закоренелый холостяк, дома он только спит. Мы встретимся в «Адлоне». Кстати, вам показывали варьете?
— Нет, это запланировано на последний вечер. Прощальный ужин в ресторане «Рантола», варьете.
— Ну какое в «Рантола» варьете! Значит, решено, идем в «Адлон».
Николай Лейно поджидал нас у дверей ресторана
— Варьете уже началось, — сказал он, пропуская меня вперед.
Когда мы спустились по двум ступенькам в главный зал ресторана, нас опахнуло легким, сухим теплом. Незримые и неслышные вентиляторы плавно перемещали воздух по залу, не давая застаиваться жару калориферов и табачному дыму.
Желтый с сиреневым отливом свет озарял танцующих посреди зала девушек. Их стройные фигуры были затянуты в тонкое черное трико, которое, словно вторая кожа, облегало их от шеи до кончиков пальцев, послушно следуя каждому изгибу тела. На голове у них были крошечные черные жестко сверкающие цилиндры; на ногах маленькие — каблук и носок — черные лакированные туфельки. И — по контрасту — очень белыми казались простые широкие крестьянские лица, которым яркая помада и тушь тщетно пытались придать нечто вампирическое. Девушки танцевали тот смелый, вызывающий танец, который должен был волновать пьющих коньяк мужчин, но их чрезмерная старательность и написанное на лицах трудолюбие невольно почему-то приводили на память час вечерней дойки на затерянной где-нибудь в лесах ферме. Может быть, совсем недавно они с такой же милой и трогательной добросовестностью доили коров, задавали корм скотине, сбивали масло, варили сыры. Словом, впервые в жизни увиденное мною варьете подарило меня ощущением все той же славной финской домовитости и любви к труду.
Очень низко поклонившись, черные девушки убежали в низенькую дверь за оркестром.
— Ну как? — спросил меня Лейно.
— Что же, вполне пристойно, — ответил я.
— В этом-то вся беда! — воскликнул режиссер. — Чего только не делают с бедными девчонками, но они всегда пристойны. Сейчас вот придумали черное трико, потому что без трико они еще пристойнее. А ведь это лучшая шестерка в Хельсинки. Видно, пристойность в самой крови народа.
— Ну, если это единственная национальная трагедия, то не так страшно, — сказал я.
Лейно захохотал, дав пересчитать свои безупречные зубы.
Перед оркестром оказался небольшой, пузатенький человек с микрофоном в руке. Тесно прижимая микрофон к губам, он сиплым фальцетом спел какой-то куплет и сам первый рассмеялся. Я разобрал всего три слова: «Турку», «Хельсинки», «Париж».
— О чем он пел? — спросил я Лейно.
— Вокруг спорят: что лучше — Турку или Хельсинки? Вы спросите меня, и я отвечу: Париж.
Толстяк спел новый куплет, покрытый аплодисментами всего зала: на этот раз о вздорожании колбасных изделий.
— О! — воскликнул Лейно. — Но ведь это значит, что вздорожает закуска!
— Ты мог бы узнать эту новость из сегодняшних газет, — заметил Беленков. — Все газеты только и трубят об этом.
— Ты же знаешь, — с достоинством сказал Лейно, — я не читаю газет, когда снимаю фильм, и когда не снимаю — тоже.
В этот момент толстенький певец закончил третий и последний куплет, погас желто-сиреневый свет, яростно вспыхнула огромная люстра под потолком, и Беленков предложил:
— Может быть,
— Пойдем лучше в тихий зал, — отозвался Лейно.
На пороге «тихого» зала нас встретил звон разбитой посуды. Какой-то юноша, подымаясь из-за стола, опрокинул бокал. Падая, бокал зацепил соседний, тот, в свою очередь, третий. «Как кегли», — заметил Лейно. Бокалы не спеша покатились по мраморной крышке столика и упали на пол, превратившись в стеклянную кашу. Ни юноша, тонкий, высокий, изысканно-элегантный, с мертвым от крайнего опьянения лицом, ни его рыжеватая, с нежно-хмельными, зелеными глазами спутница не обратили на это ни малейшего внимания., Окружающие тоже не заметили, или сделали вид, что не заметили происшествия. Величественный, с мощно откинутым назад торсом метрдотель в сверкающем белизной панцире манишки и черном матовом фраке с блестящими шелковыми лацканами чуть приметно мигнул дряблым веком кельнеру. Тот выждал, когда молодая пара покинет зал, и быстро убрал осколки с помощью щеточки и серебряного совочка.
— Лейно!.. Лейно!.. — послышался громкий мужской голос.
Высокий плечистый мужчина, потрясая в воздухе большой смуглой рукой, приветствовал Лейно с другого конца зала.
— О, я совсем забыл вас предупредить, — обратился к нам Лейно, — я договорился с моими друзьями. Вы ничего не имеете против?
— Бог мой! — воскликнул Беленков. — Это Костанен и мадам Тейя. Я их отлично знаю.
Тут я увидел за колонной и спутницу мужчины, немолодую даму с крашенными перекисью волосами в темно-голубом тесном платье и норковой накидке.
Лейно подал знак своим друзьям, чтобы они шли к нам.
Мужчина, как ледокол, рассекал сумятицу столиков, стульев и людей, женщина легко и гибко скользила в его фарватере.
— Знакомьтесь… — сказал Лейно.
Я поочередно пожал мягкую руку мадам Тейи, которую она протянула безвольным движением, хотя взгляд ее говорил о заинтересованности, и большую горячую, надежную руку ее спутника.
Люди хоть несколько скованные, когда знакомятся, бывают настолько озабочены тем, чтобы ловчей и отчетливей назвать себя, что, как правило, не слышат имен тех, с кем их знакомят. Я не слышал, как отрекомендовались друзья. Лейно, и не понял, в каких они находятся отношениях: на мужа и жену они мало походили. Ему было за сорок, ей под пятьдесят. Разница лет усугублялась тем, что он являл собой образец великолепно сохранившегося, тренированного, свежего и бодрого зрелого мужчины, она же, мобилизуя всю присущую ей женственность, не могла скрыть, что давно пережила свою последнюю весну. И все же не разница лет помешала мне признать в них мужа и жену. Скорее, наоборот, — та чрезмерная пылкость, какую он обнаружил, едва мы уселись за столик. Он подвинул свой стул, чтобы оказаться ближе к ней. Опустив руку, он погладил под столиком ее колено, затем поцеловал ее в пястье, смахнул невидимую пылинку с ее лба и, полуобняв, поправил нисколько в том не нуждавшуюся накидку. Он словно заключил ее в незримую оболочку своих жестов, прикосновений, своего неотвязного внимания. Трудно было предположить, чтобы немолодая жена обладала такой силой притягательности. Поняв это, я решил удвоить любезность в отношении мадам Тейи. Я улыбнулся ей. Намерение мое было самое доброе, но улыбка получилась какая-то жалостливая, и, кажется, она почувствовала это…
— Ты ведь владеешь английским? — спросил меня Беленков.
— Самую малость.
— Ну, тогда вы сговоритесь! — удовлетворенно сказал он.
— Толстой! — произнесла вдруг мадам Тейя, мягко выговаривая букву «л». Она смотрела на меня; но, не поняв ее, я невольно оглянулся.
— Толстой! — с нежной укоризной повторила она.
Теперь я понял. Это было словно паролем, ведь она обращалась к русскому, да к тому же — к литератору. Я напряг все свои лингвистические способности.
— Итс марвелоуз!