Ранней весной (сборник)
Шрифт:
— Иез! — с твердым американским выговором подтвердил мужчина.
— Достоевский! — сказала мадам Тейя радостно.
— Итс марвелоуз!
— Иез! — как кнопку воткнул он.
— Пушкин!
— Итс марвелоуз! — И, перехватив инициативу, сказал: — Тургенев.
— Итс марвелоуз! — воскликнула мадам Тейя, а мужчина вонзил очередную кнопку.
Так мы перебрасывались. Гоголь, Гончаров, Чехов, Горький. Затем я несколько робко сказал:
— Лесков.
— Итс марвелоуз! — с воодушевлением прошептала мадам Тейя.
Ее спутник взглянул на нее восторженно, и рука его невольно потянулась к ее локтю, чтобы тихонько пожать. Но
— Алексис Киви! [1]
Мужчина радостно хлопнул большой ладонью по крышке стола, но мадам Тейя, смяв губы и заведя под лоб глаза, что придало ей чуточку капризный вид, вместо обычного: «Итс марвелоуз!» — сказала:
— Все-таки не Толстой!..
1
Классик финской литературы.
Эта выходка шокировала мужчину и вместе привела его в полный восторг, видимо он никогда не допускал себя до такой свободы. Он всплеснул руками, затем захохотал, откинувшись на стуле, после схватил ее кисть, стал жарко целовать пальцы и маленькую ладонь с красноватой подушечкой под большим пальцем. Не отнимая руки, мадам Тейя сказала неуверенно, застенчиво, почти грустно:
— Марсель Пруст?..
— Итс марвелоуз! — произнес я, скрыв улыбку.
Но она смотрела на меня с тем же грустно-извиняющимся видом, словно раскаиваясь в своей бестактности.
— Барон Шарлюс, Одетта, Робер де сен Лу, Сван в цилиндре, подбитом зеленой кожей, старуха Вердюрен, грубость доктора Котара, равнодушие Альбертины… — быстро сказал я.
Мадам, Тейя захлопала в ладоши, лицо у нее стало счастливым.
— Разрешите мне сказать слово, — вмешался Лейно, над ним высился равнодушно-готовный кельнер. — Я заказываю мужчинам коньяк. Тейя, ты что будешь?
— Коньяк. Я хочу выпить за литературу.
Коньяк возник так молниеносно, что мне показалось, будто кельнер, как фокусник, вынул подносик с рюмками, полными золотистой жидкости, высокими фужерами и пузатенькими бутылками содовой из-под фалды фрака. И с такой же быстротой коньяк оказался перелитым в фужеры и разбавлен содовой.
— Что делать? — тихо спросил я Беленкова. — Я не умею пить разбавленный коньяк.
— А я привык, это нетрудно, — отозвался он.
Лейно услышал наш разговор.
— Вы так не любите? — сказал он, стукнув ногтем по фужеру. — Я тоже не люблю. Отдадим им наши фужеры, а себе закажем рюмки.
Мне кажется, он еще не кончил говорить, а перед нами уже стояли рюмочки темно-зеленого, почти черного стекла, в которых очень темным и тяжелым казался легкий солнечный напиток.
— За литературу! — сказала мадам Тейя.
Вначале шел тот не очень связный и необязательный разговор, который обычно порождается присутствием в компании незнакомого человека: что-то о литературе, что-то о кино, о Хельсинки и — совсем уж непонятно в какой связи — о кибернетике. Я с удивлением обнаружил, что английский, которым меня пичкали в детстве, не вовсе исчез из моей памяти. Оказывается, я знаю много слов и без труда строю фразы. Выяснилось, что и мои собеседники обладают едва ли большим знанием языка. Но мадам Тейю выручала выразительная мимика, а ее спутника твердое и раскатистое американское произношение — он бывал по делам службы в Америке, —
Теперь я мог составить себе более полное представление о моих новых знакомых. В мужчине ощущалась большая цельность. Его крупное, не резкое, но очень четкое в чертах большещекое лицо, обтянутое сухой смуглой, с крупноватыми порами, кожей, большие костлявые руки, кажущиеся особенно темными по контрасту с белизной манжет, говорили о силе, надежности и определенности его характера. Чувствовалось, что он отличный специалист в той области, в которой работает, уверенный в своей репутации и положении, что он не молится многим богам одновременно, а склонен к самоограничению и, раз избрав себе символ веры, служит ему до конца.
Она была сложнее и зыбче. Ее лицо не имело четкого контура, мягкая неверная линия, бежавшая от щек к небольшим припухлостям под челюстями и оттуда к шее, все время менялась в зависимости от того, держала она голову чуть выше, или чуть ниже, поворачивала ее вправо или влево. Блестящие серые глаза порой заволакивала усталость, и она внутренним усилием словно впрыскивала в них искусственный глицериновый блеск. И осанка ее менялась, ей приходилось все время держать себя, чтоб не дать опуститься плечам, ссутулиться спине, набухнуть венам на руках. И столь же расплывчат, неуловим был ее внутренний рисунок. Она, конечно же, была чем-то — и еще чем-то хотела казаться. Впрочем, это перестало меня удивлять, когда я узнал, что мадам Тейя — артистка, много снимавшаяся в кино. Она чуть-чуть играла самое себя — стареющую, но несдающуюся и полную осеннего очарования женщину, играла качества ей в самом деле присущие: женственность, благосклонное внимание ко всем и вся одновременно, артистическую отзывчивость на каждое слово, улыбку, жест, этакую наэлектризованность.
Но все же я не угадал главного в этой паре.
По ходу разговора у нас зашел спор о пресловутом фильме «Кармен Джонс» и о том, уместно ли в искусстве… хулиганство.
Мадам Тейя была за хулиганство. Я видел лишь рекламный ролик «Кармен Джонс», не дающий представления о картине: там кто-то за кем-то гнался по крышам товарных вагонов, а полная немолодая негритянка с искусством, напомнившим мне «Эвримен опера», низким, хриплым, волнующим голосом спела и, раскачивая крутые бедра, станцевала что-то, очевидно означавшее «сегедилью». Но я увидел, как покраснели скулы Беленкова, запальчиво отстаивающего чистоту искусства, и счел нужным принять сторону мадам Тейи, тем более что и Костанен поддерживал Беленкова. К тому же мне хотелось разговорить моих новых знакомых.
— Рассуди нас, Лейно! — крикнул Беленков.
Лейно, уже поднесший ко рту рюмку с коньяком, задержал руку с остро выпяченным локтем.
— Ты же знаешь, — сказал он невозмутимо, — я в двух случаях не смотрю картины: когда я сам снимаю и когда я не снимаю, — после чего опрокинул коньяк в рот.
Он нравился мне все больше и больше.
— А я говорю — здорово! — восклицала мадам Тейя, блестя серыми глазами. Она чувствовала, что молодеет в споре, и готова была сейчас душу отдать за «Кармен Джонс». — А Хуско Миллер — вот здорово! А драка на ножах!.. Да здравствует хулиганство!