Ранние всходы
Шрифт:
Здесь, на этом склоне, он мечтал об обладании, как может мечтать об этом и робкий юноша, но и взрослый, требовательный мужчина, наследник, принявший жесткое решение насладиться благами, которые ему предоставляет время и человеческие законы. Первый раз в жизни он один должен был решить их судьбу: он мог или бросить ее в морскую пучину, или приковать к выступу скалы, зацепившись за него, как упрямое растение, которое, удовольствовавшись малым, цвело на ней…
Сжав кольцом руки, он поднял гибкое тело, ставшее теперь тяжелым, и коротко позвал свою подругу:
— Венка! Идем!
Она снизу вверх смотрела на него, нетерпеливо склонившегося над ней с решительным лицом; она поняла, что час смерти минул. Одновременно возмущенная и восхищенная, она увидела, как
— Ты мало меня любишь, Фил, ты мало любишь меня!
Он хотел что-то сказать, но промолчал, ибо не собирался делать ей благородное признание. Он покраснел и опустил голову, сознавая себя виновным в том, что, пока она скользила туда, где любовь не мучает больше свои жертвы, он думал о своей подружке, как о драгоценной, спрятанной под семью замками вещи, чья тайна только и имеет значение, и потому отказал ей в смерти.
VI
Вот уже несколько дней, утрами, к морю спускался запах осени.
В эти августовские утра от зари до того часа, когда свежее дыхание моря отталкивает менее густой запах разогретой земли, обнаженные борозды скошенных хлебов, дымящиеся удобрения пахли осенью. Упрямая роса сверкала в живых изгородях, и если Венка в полдень подбирала с земли осиновый лист, созревший и упавший до времени, белая оборотная сторона еще зеленого листочка была мокрой и сияла, как алмаз. Из земли выскакивали влажные грибы, пауки, разгуливающие по саду, к ночи, когда бывало свежо, возвращались в кладовку, где хранились игрушки, и благоразумно устраивались на потолке.
Однако середина дня освобождалась от пут осеннего тумана, от нитей бабьего лета, натянутых на кустах созревшей ежевики, и казалось, осень повернула вспять и сейчас на дворе июль. В небе палило солнце и слизывало росу, омывало светом только что родившийся шампиньон, осыпало осами виноград, уже состарившийся, с чахлыми лозами, и Венка с Лизеттой одинаковым движением сбрасывали с себя трикотажные спенсеры, укрывавшие с самого завтрака их голые руки, черные от загара, выделявшиеся на фоне белого платья. Такие застывшие, безветренные, безоблачные, если не считать нескольких молочных «барашков», появлявшихся к полудню и тут же исчезавших, дни следовали чередой и были божественно похожи один на другой, так что умиротворенным Венка и Филиппу верилось, что год в мягких путах бесконечно длившегося августа остановился на своем самом сладостном миге.
Охваченные чисто физическим блаженством, они меньше думали о предстоящей сентябрьской разлуке и перестали унывать и драматизировать расставание двух уже состарившихся от преждевременной любви пятнадцати- и шестнадцатилетнего подростков, объятых тишиной, горечью и тайной повторявшихся все время разлук.
Некоторые из их молодых соседей, их товарищей по теннису и рыбной ловле, покинули море и устремились в Турень; соседние виллы закрывались; Филипп и Венка оставались одни на берегу и в большом опустевшем доме, где большая гостиная с навощенным полом напоминала корабль. Они наслаждались великолепным одиночеством, хоть и сталкивались нос к носу с родственниками, которых они почти не замечали. Однако Венка, занятая всецело Филиппом, продолжала выполнять все обязанности молодой девушки, собирала в саду для стола калину и пушистый ломонос, а в огороде — первые груши и последние ягоды черной смородины; она подавала кофе, протягивала зажженную спичку своему отцу и отцу Филиппа, кроила и шила платьица для Лизетты и жила своей особой жизнью на глазах у родственников-призраков, которых она почти не видела и не слышала. Она словно наполовину оглохла и ослепла, и это было приятное состояние, что-то близкое к обмороку. Ее сестренка Лизетта, еще не настигнутая общим уделом, сияла чистотой и правдивостью. Впрочем, Лизетта походила на сестру, как маленький шампиньон похож на большой.
— Если умру я, — говорила Венка Филиппу, — у тебя останется Лизетта…
Но Филипп пожимал плечами и хмурился: ведь шестнадцатилетние любовники не признают ни перемен, ни болезней, ни неверности и смерть приемлют лишь как вознаграждение или как уготованную судьбой развязку, потому что они не придумали другой.
Как-то прекрасным августовским утром Филипп и Венка решили оставить родителей одних за столом и, взяв с собой корзину, где лежала провизия и купальники, отправились к морю, прихватив заодно и Лизетту. Им случалось и прежде обедать в одиночку, после того как они облазают все расщелины в скалах, — уже поизносившееся удовольствие, испорченное беспокойными мыслями и сомнениями. Но помолодевшее прекрасное утро августа обновляло души и этих заблудших детей, время от времени жалобно оборачивавшихся к невидимой двери, через которую они вышли из своего детства. Филипп шел впереди по тропе, ведущей к таможне, он нес сачки для рыбной послеполуденной ловли и сумку, где позвякивала литровая бутылка с пенистым сидром и бутылка с минеральной водой. Лизетта в свитере и купальнике болтала рукой с теплым хлебом, завязанным в салфетку, Венка, одетая в голубой свитер и белые брюки, нагруженная корзинами, как африканский осел, замыкала шествие. На опасных поворотах Филипп, не оборачиваясь, кричал:
— Постой, я возьму у тебя одну корзинку!
— Да не стоит, — отвечала Венка.
Ей еще удавалось показывать дорогу Лизетте, когда маленькую головку с копной жестких золотистых волос скрывал высокий папоротник.
Они облюбовали небольшую бухту, впадину между двумя скалами, на которой приливы вымыли мелкий песок и которая спускалась к морю наподобие рога изобилия. Лизетта сбросила сандалии и принялась играть пустыми ракушками. Венка закатала на загорелых ногах брюки и сделала лунку во влажном песке под скалой, чтобы поставленные туда бутылки хранили прохладу.
— Хочешь, я помогу тебе? — кротко предложил Филипп.
Она ничего не ответила и только посмотрела на него с улыбкой. Ее редкой голубизны глаза, ее потемневшие, как кора деревьев, от жаркого румянца щеки, изогнутое лезвие ее зубов на миг вспыхнули, и их окраска была столь густа и невыразима, что Филипп почувствовал укол в сердце. Но она повернулась лицом к нему и стала без тени смущения ходить взад-вперед, грациозно наклоняться, раскованная, раздетая, похожая на мальчишку.
— Мы знаем, что ты с собой принес — только рот, чтобы есть! — крикнула Венка. — Ох уж эти мужчины!
Шестнадцатилетний «мужчина» принял эту дань уважения и эту шутку. Когда стол был накрыт, он строго подозвал Лизетту, съел сандвичи с маслом, которые приготовила ему его подруга, выпил сидра, посолил салат и кусочки швейцарского сыра, слизнул с пальцев влагу от сочных груш. Венка, с голубой повязкой на лбу, следила за всем, как молодой виночерпий. Для Лизетты она освободила от костей сардины, налила сколько нужно питья, очистила фрукты, а потом сама принялась за еду, сверкая своими прекрасными, правильной формы зубами. В нескольких метрах что-то нашептывало тихое отступившее море, наверху, на берегу, тарахтела молотилка, из скалы, поросшей травой в желтых цветочках, сочилась и плескалась у их ног вода, несоленая, пахнущая землей…
Филипп потянулся, заложив руку за голову.
— Как хорошо, — вздохнул он.
Венка, стоя вытиравшая ножи и вилки, бросила на него голубой луч своего взгляда. Он не шелохнулся, пряча удовольствие, которое испытывал, когда его подруга восхищалась им. Щеки его пылали, губы блестели, черные волосы в гармоничном беспорядке спустились на лоб — он понимал, что сейчас он красив.
Венка, не говоря ни слова, похожая на маленькую индианку, снова принялась за работу, а Филипп, убаюкиваемый плеском волн, далеким полуденным звоном колокола, тихим пением Лизетты, закрыл глаза. На него опустился тихий и быстрый сон послеполуденной сиесты, нарушаемый малейшим шумом, и вместе с тем этот шум упорно вызывал одно и то же сновидение: он был Фил, лежащий после трапезы, устроенной детьми, на белом берегу, очень древний и нелюдимый, всего лишенный и одновременно необычайно довольный, потому что обладал женщиной…