Ранний снег
Шрифт:
– Нет, недавно. Полгода.
– А до этого?
– Медсестра.
– Эхма!..
– качает лейтенант головой.
Что он этим хотел сказать, я не знаю.
Тропинка среди мягких сугробов приречного луга извилиста и узка.
На ней наросли ледяные комья, набитые каблуками проходящих, а в гололёд накатались, натёрлись до блеска зеркальные полосы, по которым хорошо промчаться с разбегу. Сегодня они опасно прикрыты снежком. И я вдруг оскользаюсь, потеряв равновесие, и лечу с обрыва на лёд, на самую середину замёрзшей реки. Тем же самым путем лейтенант кубарем валится на меня сверху. Лицо, шея, грудь, волосы у него - всё в
– Ну вот, - говорит он, сидя с неловко подвернутой, неуклюжей ногой.
– Давайте хоть теперь познакомимся! Алексей Комаров.
– Углянцева.
– И на этом спасибо!
Он пытается первым встать, чтобы помочь мне, но не может подняться, сдержанно стонет. Раненая нога у него подгибается, скользит по натёртому ветром ледяному покрову неширокой, но в этом месте такой извилистой и причудливой Шани.
Я встаю, наконец, сама, протягиваю ему руку.
Лейтенант морщится. Нетвердо ступает больной ногой, закусив нижнюю губу. Делает один шаг. Потом, потвёрже, другой.
– Тоже мне провожатый...
– говорю я ему.
Мы цепляемся за ломкие, обмерзшие стебли растений и ветки кустарников, взбираемся по крутому обрыву наверх.
Здесь, на обрыве, Алексей вдруг хохочет и широко разводит руками.
– Нет, вы только взгляните теперь на себя!
Я в снегу, как в муке. Он отряхивает мои плечи, шапку, шинель, греет в теплых ладонях мои мокрые, озябшие руки.
– А сколько вам лет?
– вдруг спрашивает он, наклоняясь, и пытается заглянуть мне в глаза.
– Двадцать. Много?
– Нет. Но уж больно... колючая!
Помолчав, я ему говорю:
– Ёж, он и маленький - ёж, а курица, она и старая - курица!
– Почему же всё-таки именно ёж?
– интересуется мой спутник.
– Значит, есть причина!
Мы идем по тропинке почти до самого главного корпуса, потом, не сговариваясь, поворачиваем и идем назад, к Шане. Вечер тёплый, хороший, а мой собеседник серьёзен, задумчив.
– Причина, причина...
– повторяет Алексей Комаров.
– А зовут её как, причину?
– Борис...
– Что ж, он ранен? Убит?
– Нет. Хуже...
– А что может быть хуже?
Я молчу.
Тогда он догадывается сам:
– Разлюбил? На другой женился?
– Да. На лучшей моей подруге...
Комаров поворачивается ко мне всем телом и стоит, опустив свои длинные руки.
Он говорит:
– И что же, теперь ваша жизнь, значит, кончена?
– Нет, зачем же! Я ещё поживу...
– Ну, да-да!
– говорит Комаров.
– То-то, я вижу!..
Он видит! А я ничего не видела и не знала. Я была как слепая...
От берега Шани мы идем опять к дому. Над спящими полями, над лугами и перелесками в воздухе реет непрозрачная, пушистая пелена из танцующих, вьющихся перелётных снежинок. И я делаю для себя открытие. Я столько молчала и столько думала, и всё это обдумываемое было так важно и сложно и так мучительно для меня, а оказывается, обо всем этом можно легко говорить. И не нужно затрагивать каких-то больных, самых мрачных глубин. И не нужно ничего объяснять и доказывать. Комаров, например, всё хорошо понимает и сам и во всем принимает участие. И в моей душе вдруг возникает и растёт чувство признательности, благодарности к этому чужому мне человеку, что он не отстал, не ушёл от меня, когда я его так грубо гнала от себя назад, в корпус.
Он задумчиво говорит:
– Да-а... А я-то думаю: что случилось у комиссара, какая беда?
– И вдруг добавляет: - Ничего, ты ещё молодая!
Да, я, видимо, ещё чересчур молодая! Потому что только сейчас начинаю всерьёз размышлять: а что значит любить? И за что люди любят друг друга? Неужели нужно любить за что-то, а не просто так, от любви?
Двадцать прожитых мною лет я глядела на окружающий меня мир с наивной, радостной верой, что все люди, кого я люблю, обязательно отвечают мне тем же. Той же самой любовью. И это незыблемо, неизменно до скончания моих дней. А как же иначе? А если я кого-нибудь ненавижу, то пусть и он меня ненавидит. Потому что ненавидеть меня может только ограниченный, тупой человек. В этом случае его неприязнь мне совсем не страшна. Я сама его, ненавидящего, не уважаю.
Я считаю их весьма справедливыми - свою глупенькую любовь и свою маленькую вражду. Я ещё не догадываюсь, что любовь моя может быть и ненужной и даже обременительной людям. И что вражда моя может вызвать у хорошего человека не презрение, а грусть, даже жалость. В двадцать лет ещё не знаешь своей любви ни цену, ни меру. А цена ей - пустяк.
Я думаю о Борисе: как он мог это сделать?
Значит, он не таков, каким я его себе представляла: бравый летчик с пушистыми, размашистыми бровями, с крепким, чувственным ртом. И такие тёплые, сильные руки... И глаза, немного шальные, слишком светлые для того, чтобы можно им было верить. И усмешка. Ох эта усмешка!.. Какой она мне казалась таинственной и как много значила для меня!.. Я приписывала ей все чудесные свойства, каких не было в самом деле, всю любовь и всю силу своих собственных чувств. А она, оказывается, ровным счётом ничего и не значит. Просто так: сокращательные движения мускулов, за которыми совершенная пустота.
Мы возвращаемся с улицы в тёплый, насыщенный запахом хвои дом отдыха и сидим с Комаровым на диване в читальне. Здесь нет никого, кроме Ани, библиотекарши, некрасивой рябенькой девочки лет семнадцати, и он мне говорит:
– Знаешь что? У меня нет сестрёнки. Будь мне сестрёнкой. А я тебе буду братец. А?
– Все люди - братья!
– отвечаю я. Но мне приятно.
– Ладно, - говорю я Алексею.
– Ладно, братец Алёшка, так и быть, породнимся. Чур, я старшая, злая сестра...
Когда Аня уходит - рабочий день её давно уже кончился, - мы молча сидим возле печки и подбрасываем в её жаркое чрево сухие берёзовые дрова.
Комаров шутит:
– Это плохо, что виноват он, а не ты. Быть правым - это такое жалкое преимущество. По мне, так легче быть виноватым. По крайней мере знаешь, за что страдать!
И я под весёлое потрескивание сухих берёзовых дров размышляю, глядя в огонь: а может быть, действительно это я виновата? Но в чём я могла провиниться так сильно? И где и когда?
3
Тогда, весной сорок второго года, наш отряд спешно расформировали, а нас всех распихали кого куда. Сергея Улаева назначили командиром стрелковой роты на передний край, в дивизию Голумеева. Он сам туда попросился. Разведчиков, лыжников, миномётчиков, связистов отряда направили в какую-то гвардейскую часть, уходящую с нашего фронта на другой участок, и мы с ними навсегда распрощались. Нас с Женькой - медсёстрами в роты дорожного батальона. В тыл армии. Женьку - в первую роту, меня - во вторую.