Рарака
Шрифт:
3. Игнорируя свистки милиционера, перебежать дорогу и скрыться за дверьми родного училища.
После того как ты спрыгнул, не попал под колёса и убежал от милиционера, после того как ты уцелел, особенно остро чувствуешь аромат жизни, её первоначальные свойства, стёртые каждодневной обыденностью.
У японцев есть соус, который они добавляют в еду. Этот соус усиливает и проявляет вкус предлагаемой пищи: мясо как бы становится ещё более мясным, а рыба — рыбной, и у японца не возникает сомнения, что он ест именно рыбу, и ничто другое.
Риск — это
Я прибежала на чтение партитур и разложила ноты.
Оттого что пианино было старое — ему лет сто, а помещение мрачноватое — раньше здесь жил угрюмый купец, — ещё светлее и белее выглядел белый свет за окном.
Игнатий вошёл почти следом за мной. Вид у него был оживлённый, взъерошенный, как будто он тоже только что спрыгнул с трамвая на полном ходу.
Он подтащил стул к инструменту и потёр руки, как бы готовясь к пиру своего самоутверждения. Я была его лучшей ученицей, смыслом его пребывания в училище, и, видимо, он очень нравился себе в моем обществе.
У нас было сорок пять минут — двадцать три мои и двадцать две Ларискины.
Я открыла пролог «Снегурочки», посмотрела на Игнатия. Его лицо было близко, и я вдруг увидела, что оно действительно переделено на три части.
Купол лба, щедрый размах бровей и сильные глаза весёлого самоубийцы — это его духовность. Нос — мужественность. Рот — жестокость. Все это ему действительно принадлежало, но было открыто не мной. Мне стало казаться, что Лариска стоит за дверью, прижавшись спиной к стене. У меня появилось ощущение, будто я надела краденую вещь и встретила хозяина.
Я стала смотреть в ноты.
— Начнём, пожалуй… — поторопил меня Игнатий.
Я перевела глаза с нот на клавиши, а с клавиш на колени.
— Что произошло? — спросил Игнатий.
Действительно, что произошло?
Игнатий не просил Лариску любить его, она сама его любила, и его вины здесь не было никакой. Но Лариска любила его так красиво, так талантливо. И это не пригодилось. И теперь неприкаянная Ларискина любовь плавает над крышами. А Игнатий сидит, как сидел, и его лицо по-прежнему переделено на три части. А я, её подруга и вместилище тайн, сижу на её месте и занимаю её самые главные двадцать две минуты.
— Что с вами? — удивился Игнатий.
— Я больше не буду ходить на чтение партитур, — сказала я, исследуя переплетение чулка на своём колене.
— Почему?
— Потому что я буду занята основным предметом. Через месяц-диплом.
Игнатий поднялся и отошёл к подоконнику, — должно быть, ему удобнее было издалека смотреть на меня.
Мне тоже так было удобнее. Я подняла на него глаза и по полоске его сомкнутого рта увидела, что он оскорблён.
Мы молчали минут пять, и у меня звенело в ушах от напряжения.
— Почему вы молчите? — спросила я.
— А что вы хотите, чтобы я сказал? — спросил Игнатий.
Я пожала плечами, и мы снова замолчали трагически надолго.
— Если вас волнует, что я пожалуюсь в деканат, можете быть спокойны: жаловаться я не буду. Но здороваться с вами я тоже не буду.
— Пожалуйста, — сказала я.
С тех пор мы не здоровались.
С Лариской, как ни странно, мы тоже сильно отдалились друг от друга.
Она не хотела возвращаться мыслями ни в Летний сад, ни к красной стене, и Лариска избегала меня, интуитивно подчиняясь закону самосохранения.
Однажды мы столкнулись с ней в раздевалке и вышли вместе.
— Я больше не хожу на партитуры, — сказала я.
— Напрасно… — самолюбиво ответила Лариска.
На её лбу сидел фурункул, величиной с грецкий орех. Я вспомнила, что она живёт в Ленинграде без родных, снимает угол и ест от случая к случаю.
— Ну, как ты? — неопределённо спросила я, давая возможность Лариске ответить так же неопределённо, вроде: «спасибо» или «хорошо».
— Плохо, — сказала Лариска.
Она одарила меня откровенностью 39 то, что я приняла её сторону, перестала ходить к Игнатию.
— Я все время оглаживаю себя, успокаиваю, как ребёнка, — сказала Лариска. — Но иногда мне хочется закричать… Я только боюсь, что, если закричу, земной шар с оси сорвётся.
— А Лерик? — спросила я.
— При чем тут Лерик?
После вручения дипломов был концерт.
Когда я вышла на сцену, обратила внимание: пол сцены, её основание, выстлан досками, и мне показалось, будто я вышла на рабочую строительную площадку.
Я увидела зал, приподнятые лица, преобладающие цвета — черно-белые.
Я видела клавиши, бесстрастный черно-белый ряд. А дальше не видела ничего.
Я села за рояль. На мне платье без рукавов. Мне кажется, что рукав, полоска ткани, отъединит меня от зала. А сейчас мне не мешает ничего.
Я взяла первую октаву в басах.
Я держу октаву, концентрирую в себе состояние готовности к прыжку.
Во мгле моего подсознания светящейся точкой вспыхнула рарака, я оторвалась от поручней и полетела под все колёса.
Я играла, и это все, что у меня было, есть и будет: мои родители и дети, мои корни и моё бессмертие.
Когда я потом встала из-за рояля и кланялась, меня не было. Меня будто вычерпали изнутри половником, осталась одна оболочка.
За кулисами ко мне подошла Лариска и сказала:
— Ну как ты вышла?
Ей не нравилось моё платье. Она вздохнула и добавила:
— Эх, если бы я могла выйти, уж я бы вышла…
Дело было в том, что она могла выйти, а я могла играть.
После концерта начались танцы.
Оркестр был составлен из студентов и преподавателей. За роялем сидел наш хормейстер Павел, с точки зрения непосвящённых, шпарил как бог. В обнимку с контрабасом стояла Тамара, которая занимала в училище первое место по красоте. А на ударниках со своей идеальной конструкцией плеч восседал Игнатий. Лицо у него было наивное и торжественное, как у мальчика, — видно, ему там нравилось.