Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Худая ты, бачка, сапсем худая, – сердобольно сказал старшинка. – Порато сапсем помирай. Инька надо, баба надо, под бок инька, хореем погоняй. Инька жаркий, болезнь сапсем вон.
Старшинка поймал свесившуюся с печи руку Аввакума, тяжелую, холодную, в черных узлах жил, участливо подул на кисть, прижал к потной щеке:
– Поздно тобя инька... Нюки собирай, пожитка собирай. Сапсем спешить надо...
– Куда ты меня тянешь, крестивой? – Голос у Аввакума дрогнул.
– Помирай нада... Где инька мой лежит. Повезу на олешках. Хороший был баба, сладко кутак погоняй. Шибко любил... Там помирай.
– Поди ты прочь-ту, нехристь! – возмутился Аввакум,
Аввакум вдруг смутился, что напрасно обидел самоеда. Повинился хрипло:
– Однако, и верно, что помирать собрался. Смерть не за горами, а за плечами... Поутру жив-здоров бродишь, годов своих не чуя, а ввечеру уж в гробу лежишь... Положи рыбу на стол да помяни меня, крестивой. Хороший ты человек. Прости, коли в чем согрешил пред тобою. Напрасно я на тебя рычал... Вон рундук под порогом, подыми крышку, достань походную баклагу да нацеди себе крюк зелена вина. Потчуйся, потчуйся, крестивой. – Аввакум бормотал, не открывая глаз. Его вновь вскружило и понесло куда-то знобким хивусом, как осенний палый, жухлый лист. – Да слышь, крестивой, веди братьев моих верных Лазаря и Епифания. Скажи: протопоп зовет на поминки.
Ясачный старшинка опустошил одну стопу, да и другую, крякнул, утер усы и бороду, но рыбу нельму строгать не стал, а вкрадчиво, на одних носках проскользнул по порогу, тихо прикрыл дверь.
«Что это я, прихильник? И взаболь помирать собрался?» – удивился протопоп, и душа его решительно восстала, взбунтовалась; Аввакум вздумал спуститься с печи, он даже с усильем перекатился на живот и вдруг забылся накоротко в тонком сне. И, что не приключалось с ним ранее, он увидел самого себя не смятенным крохотным рабичишкою, червем земляным, отягощенным грехами, но великаном, пред которым и сам Святогор стал бы не более медяного жука, что копошится в малиннике. Плоть Аввакума до того расширилась, что заняла собою всю поднебесную. А в это время слух протопопа был остр; отерпшие, натекшие чугунной тяжестью пальцы все пытались перебрать узелки лествицы, и Исусова молитва сама собою бессловесно струилась в голове, прозрачная и льдистая, как родник-студенец...
Тут на повети спроговорило, ходуном заходили половицы под валкими шагами, не чинясь, с оттягом всхлопала дверь.
– Кто тут у нас запомирал? – загрохотал бас распопы Лазаря. Он увидел жбанец на столе и – прямиком к нему, нацедил крюк, пригнул на лоб. – Право, святая вода, – бормотнул, – сразу жар оттягает.
– Ой, да на кого ты нас спокинул, отец богоданный, кукушица горемычная... Да как мы станем без тебя век коротать, – заголосила Домнушка, прибежавшая в избу следом за мужем; прижалась к руке Аввакума, обвисшей с печи, и давай поливать слезами.
– Будет реветь-то, корова! – И вдруг воспел Лазарь: – Радуй-ся, радуй-ся, сын ко Отцу потек... Ишь, сбежал, нас не спросяся. – Лазарь
– Дай свету, отче, – велел чернцу.
Епифаний запалил лучину, подал Лазарю. Распопа поводил огнем, расчуяв подвох, раз и другой с оттягом хлестнул беспамятного по щекам.
– Будет блажить-то... Ошавило с голодухи. Эка костомаха, еще и нас переживет, – загорготал, как добрый жеребец, спрыгнул с приступка и – скорей к баклажке. – Собирались поминать, да горе радостью покрылось. Выпьем за здравие батьки Аввакума. Пусть век огнем горит, век шает да век в могилке не гниет... Епифаний, чего ревешь белугою? Утрися да прими на грудь. Единая да не повредит...
– Аввакумушко, очнися, – прошелестело над ухом влажно, певуче, и мягкая бабья ладонь легла на лоб, чтобы унять жар... Господи, да неуж Настасья Марковна? Откуда взялася, благоверная, не убоялась тундр злых и примчалась на зовы за тыщу поприщ? Мар-ков-на-а... мать детей моих... Было лихо открывать глаза; так сладко, оказывается, слушать плачи по себе. – Вожата?й верный, ключка подпиральная, не спокинь сирых в остатний час.
Через силу приподнял каменные веки, над лицом елозила колючая остистая борода Епифания, в мятом рыхлом лице, во многих бороздках его скопилась соленая влага. Инок упирался в лежанку, приподымал голову протопопа, подкладывал пухлую ладонь под затылок, и это прикосновение было тоже приятно Аввакуму. Но ерестливый, своевольный, сутырный человек постоянно дежурил в Аввакуме и при всяком вздорном случае восставал в нем.
– Поститва любит сердитых. Да и ты, батько, свой черед знай. Не утекай в царствие бессмертных, нас не спросяся, – увещевал Епифаний.
– Ага... Тебя забыл спросить, – фыркнул Аввакум, и жесткие усы его по-кошачьи вздернулись. – Вам бы только пить. Вы и живых пропивать готовы. Свою-то душу давно заложили дьяволу. – Аввакум спихнул Епифания, свесил голову с печи. – И ты, распопа, мать твою в рогозницу. И не боишься, ежли я тебе на чепь посажу?
– Ха-ха-ха! Бать-ко-о! Ожил? Вот и не мешай поминать раба Божия Аввакума. Сиживали, сердешный, и мы на чепи. И нас не медом потчевали. Да скажу тебе: лучше с чаркою на чепи, чем тверезым на печи... Заколел ты, жалконький, посинел, как наважка у иордани, – балагурил распопа, не позабывая меж тем приложиться к чаре. Один расселся на лавке, разложив локти по столешне, как волостной писарь иль подьячий из расправы, верша суд.
У Лазаря глаза лупастые, бледно-серые, лицо мясистое, багровое, и кудлатая борода тугим ожерельем, как бы споднизу, подпирает лицо, приоткидывает его назад. Ой, распопа, ой, атаман, тебе бы кистень в руки – да айда на Волгу. Раздолье там. Слыхать, голытьба заподымалась в тех местах, шальные головы у разбойников в почете.
– Ты не шути, баловень. Больно балуешь, как острастки-то не знаешь, – оборвала жена Домница, набравшись храбрости; так и остоялась голубица у двери, не смея матицу перейти. – Ты взаболь запомирал иль сдуровал? – обратилась к протопопу; ее рыжеватенькое бледное личико перекосилось, и разбежистые глазенки остекленели в тревоге. Но так и не дождалась голубеюшка ответа. Протопоп лишь смерил ее верхним скользящим взглядом и снова перевел глаза в передний угол, где пировал распопа.