Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Чумовая... Все скружилось в твоей голове... Бедный мальчик... Бедный Иван, слышал бы ты материны безумные речи, – наконец не сдержалась гостья. – Прав, однако, Павел Крутицкий: у тебя ныне каждое слово – змеиный укус. Ничего впросте. Встала на путь погибели, да и регочешь, дурка...
Анна Михайловна, озлоблясь, нарочито больно вкогтилась в Федосьину душу, чтобы вывести бояроню на гнев и хоть этим усладиться за напрасно потраченное время и силы. Но Федосья Прокопьевна и на эти бранчливые слова не полыхнула, по обыкновению, но повернулась к образу Спаса и, часто крестясь, стала перечитывать нараспев:
– Насылайте, насылайте, ничтожные, на меня воинскую спиру, всех придворных
Анна Михайловна не видела, покидая хоромы в темном уме, как за бельевым шафом колыхнулась цветная тяжелая запона, закрывающая дверцу в чулан. Старица Меланья по случаю подслушала котору меж свойками, мысленно подначивая хозяйку, чтобы богопечальница вконец одолела в себе горделивую бояроню и ветхого человека. Ишь вот, как бесенята, насланные в дом по сговору, отчаянно схватились бороться с Христовой душой, всяко улещают да потчуют карами, чтобы залучить в полон. Стой, преблагая Федосья, укрепись за чистоту свою с единой надеждою на Искупителя, ибо крест его огнепальный будет куда посильнее любого сатанинского меча...
В темном чуланчике, пока пережидала спор, старица не раз потихоньку всплакнула, подолом костыча с испугом унимая чих и мокроту. Ей ли, чернице, вмешиваться в мирские дела столь знатных особ. Их каждое недовольное слово может обернуться тяжкой грозою. Де, кем подослана, наушница? чью волю, лазутчица, вершишь?
– Матушка, все небесные ангелы нынче дивовались тобою. Ты самому царю жерновом тяжким пала в ноги. Не знает, как и отпехнуть, – прошептала старица в спину Федосье. Хозяйка вроде и не очнулась, не вздрогнула от внезапных слов; она жарко молилась, прожигая душу долгими тайными воплями, и лишь прерывистые глубокие вздохи выдавали исступительную сокровенную молитву. – Ты крепись, стой на своем. Прежде они исподовольки грызли тебя, как мыши сухарь. А теперь примутся заедать, яко жадные скимены.
Плечи Федосьи Прокопьевны вздрогнули вдруг и часто затряслись. Бояроня заплакала беззвучно, обирая мелкие слезы рукавом шелковой голубой котыги, как малое дитя:
– Вдову-то всяк пообидит... Насели и давай пестом по голове... Знают, некому заступить. Чего плохого им сделала, скажи? Ну чем до их заступила, что так загрозились? И жить не давают, и помереть не велят.
– Поплачь, поплачь, милая. Слезы тишат... И в пустыне жаркой от слез благоверных виноград зацвел... Я-то человек убогонький, жалкий, не моего ума тут дело. У меня в головенке-то мох. Но я дивуюсь, до чего же ты, матушка, крепка... Поплачь, бояроня, слезы всю душевную хворь выжигают. Слезы – как чистое пламя в печи... Приступили до тебя окаянные, как жидове до Христа. Ибо боятся тебя.
– Они и черта-то не боятся...
– Не томи себя, не гнети. Бог не выдаст, свинья не съест. Поди, образумятся еще.
– Грустно мне. Как змею на груди пригрела. Ведь сестреница, а хуже любого лутера.
– Не упадай в немочь и печаль. Помни: и расточатся врази его...
Старица улещивала, утишивала Федосью Прокопьевну, подыскивала слов ободрительных, чтобы на всем дому не отозвались хозяйкины сердечные муки, не перекинулись на челядинников. Сама-то стой на своем, как заповедано, но закоим ближних-то сталкивать с мирной стези да раздувать бурю? Мелания почасту птичьей крохотной лапкой притрагивалась до плеч и спины боярони, как бы сымая с нее тягости, обирая в пясть запуки, призеры и наговоры, и стряхивала их в сторону. Едва слышимы эти прикосновения, но сердцу отчего-то легче, и ком в гортани, горький от обиды, потиху иссякнул. Бояроня оглянулась, в последний раз вытерев слезы, увидела блеклое, постное личико с плоскими щеками, серенькие, опушенные мелкой ресничкой глаза, и столько в них увидела вдруг радения по себе, жалости и родительской заботы, что невольно искренне приклонилась лицом к впалой груди монашены, как верная дочь. Елеем пахло от старицы, свечами, лампадным маслом, и ничем худым не отзывалось от плоти; дыхание черницы было чистым, каким-то сладким. Подумалось: и я экая же стану...
– Ой, мати ты моя... воистину мати... Постричься хочу. Поди, Мелания, поклонись от меня отцу Досифею. Скажи, постричься хочу. Пусть придет.
– Чадо мое, чадо. Погодь маленько. Не трепещи, как рыбка. Богом коли уловлена, из его мережки не выпадешь... А как тогда сынок? как с вотчинами? Ведь вконец царя озлишь.
– Ну-ну! – грозно, позабывшись, оборвала Федосья.
– Вот видишь? Никуда еще не поспела, а уж срядилась, – мягко укорила старица.
– Не поспела? Да во мне уже все ссохлось...
– В морошке груделой тоже много спеси. Сама по себе вопит на всю округу: вот, де, сколь скусна я да красива. Но в воде-то ее не мочат и не хранят в зимусь. Не долговека... Поспеешь, Федосья Прокопьевна, в свой черед, так я тебя кликну.
– И долго ждать?
– В свой час, дочи. И Спасителю нашему в свой срок глас был. Ты же знаешь: много званых, да мало избранных.
– Не любишь ты меня, Меланья. Вижу, не любишь, – упрекнула Федосья, но уже по-иному, отмякше, впросте, и старица, услышав в бояроне перемену, засмеялась довольно. Как бы родник-студенец гремучий пролился меж камней. И сразу алые цветы и травы, писанные по стенам и потолку, зацвели особенно ярко, и райские птицы распустили султаны хвостов.
– Так будь мне хоть божаткою пока, – загадочно попросила Федосья, – али свахою? – и засмеялась. Быстро сходила в опочивальню, достала из-под сголовьица рукоделье, над чем труждалась в последние дни в мастерской палате под приглядом черницы. Вернувшись, встряхнула власяницу из белого коньего волоса. – Ты не оприкосишь... Ну как, хорош невестин наряд? Велишь ли примерить? Не мал ли, не узок ли. А может, выпаду из него, как воробей из гнезда.
Старица смолчала, но согласно кивнула. Федосья, не чинясь монащены, растелешилась, накинула безрукавую сорочку, больше похожую на кольчужку ратника. «Впору, ой впору, как влитая, – мысленно воскликнула. – Не жмет и не виснет, как попона на кобылице... Жестковато, но свыкнется, слюбится. Нужда заставит и камни грызть, из лебеды хлебы пекчи».
– Тесно иль вольно? – Старица одернула жесткую тканину, покрывающую и колена, и темный курчавый мех меж лядвий, и округлый, еще не испроточенный живот, и каравашки неистраченных тяжелых грудей. Мысленно запеленала навсегда Христову невесту, обрядила в подвенечное платье и тайно возрадовалась.
– И тесно, что тянет волынку. И вольно, что впереди свет неизреченный, – пропела Федосья и повела плечами, как девица на выданье. – Ну как, глядится?
И вспыхнула в досаде. Снова беса потешила. Но Меланья и виду не подала на последнее слово.
– Венчальное-то платье, деушка, из своих рук. Бат не покупано. Как не баско-то?.. Ну, молися, а я пойду. Молися – и отзовется. Молися – и приблизишь свой срок.
А где Иван-то? где одинакий сын? где драгоценная кровиночка, по коей выплакивала у Богородицы защиты? Отчего по сыну-то не вскричало сердце?
– Горим, госпожа! – взовопил в распах двери дворецкий Андрей Самойлов; беличья мурмолка зажата в кулак, и смоляные с проседью волосы, подбитые в кружок, свалились на лоб. – С Моисеева от монашек поворотило... Уже Сивцев повыгарывал, верхний конец Моховой слизнуло... Матушка-бояроня, куда ишо медлить?!