Распад
Шрифт:
– Да хоть все тридцать два! – отрезал босс. – Хочу тебе напомнить, что Полина Гавриловна – вип-клиентка. Если она захочет змея с тремя задницами, вы все отклеите свои задницы от стульев и понесете их к Сурену фотографировать, – он воззрился на Серёжу, который быстро сунул чашку под стол, – а потом вы смонтируете их так, что змей, когда сходит по нужде, выпишет каждому личную благодарность. Понятно? – рычал он над самым моим ухом.
– Очень даже.
– Работайте!
Домой я, как обычно, шла закоулками. За каждым поворотом зияла глубокая брешь двора или пульсирующая вена богом забытой улочки. То там, то тут, в темноте вспыхивали хищные глаза или выпрастывались массивные руки старых тополей. Подворотни открывали мне навстречу
В подъезде, возложив шикарный, хотя и потрепанный бюст на перила, курила пьяная Шнурикова. Моя соседка, Шнурикова Диана Петровна, натуральная блондинка. Правда, в свои тридцать два она выглядит на все сорок, но, как говорит мой сосед, «…если прикрыть лицо платочком», пышные формы вполне компенсируют прелесть общения визави. Рядом покачивался, пытаясь зажечь сигарету, ее приятель Барон. Барон, как, впрочем, и всегда, был одет с иголочки. В белой рубашке, отглаженных брюках и с уложенными на пробор реденькими волосами он смутно напоминал того драматического актера, каким некогда был, пока зеленый змий не обвился вокруг артистической шеи, потеснив бархатную бабочку. С тех пор ее обладатель утратил желание играть какие-либо иные роли, кроме роли страстного, но отвергнутого любовника. Если не обращать внимание на его пропитую физиономию, в общении он бывал вполне галантный мужчина.
– Наше вам, – раскланялся он, заулыбавшись. Потухшая сигарета выпала у него изо рта, – здрас-сте…
– Здравствуйте, – бросила я и ускорила шаг.
– Юрка дома? – спросила Шнурикова, затягиваясь.
– А тебе какое дело?
– Соскучилась, – Шнурикова осклабилась и зашлась сиплым смехом.
При этом Барон, не изменяя своему амплуа, изобразил печаль неразделенной любви.
– Пусть заходит, – крикнула Шнурикова мне вслед, – на огонек…
Дверь в квартиру была не заперта, Юра сидел за столом и сооружал себе бутерброд с маслом и сыром. Увидев меня в прихожей, он опустил глаза и стал ковырять ножом подтаявший кусок масла. Затем он, как обычно, с выражением засопел, широко раздувая ноздри и, наконец, сказал:
– Извини. Сам не знаю, как так получилось.
Я ничего не ответила. Прошла на кухню, забрала у него масло и засунула в холодильник.
– У тебя правый ботинок каши просит, – сказал Юра у меня за спиной.
– Ты тоже, скажу, далеко не франт, – откликнулась я, рассматривая свою изношенную обувь, – у тебя джинсы на сахарнице светятся.
– Ты, случайно, молока не купила? И масло почти кончилось…
– А скоро его совсем не будет, – завелась я, – если ты будешь продолжать в том же духе. Ты сегодня ходил на биржу?
Юра, понуро опустив голову, глядел на раскисающий бутерброд.
– Я тебе принесла газету. Сделай одолжение, позвони по объявлениям. В сентябре открыли несколько вакансий.
Увидев свежую газету, Юра оживился.
– Скоро мы с тобой отлично заживем, сестренка, – улыбнулся он, штудируя оглавления, – не вешай нос. Все будет тип-топ.
– Думаешь?
Юра взглянул на меня поверх раскрытой газеты:
– А? Конечно! А как иначе? Вер, да ты что? – он опустил газету и ухватил меня за подол свитера, – это же я, Юра!
Я ударила его по руке.
– Вер, ну чего ты?! Да не пойду я больше туда! Обещаю. Вера! – он встал и легонько хлопнул меня по плечам. – Тюф-тюф!
«Тюф-тюф, – смеялся маленький Юрка, наступая на резиновую кукольную голову, – тюф-тюф». Из головы с шумом выходил воздух, а я прыгала рядом и хлопала в ладоши.
Юра подошел ко мне и легонько коснулся губами уха.
Захотелось ударить его по лицу, ударить так, чтобы рука рваными полосами отпечаталась у него на щеке, – как в детстве, когда мы дрались из-за игрушки, купленной в единственном экземпляре, вкладывая в жестокие удары всю горечь первых разочарований в этом несправедливо устроенном мире. Но вместо этого, спрятав руку в карман, я попросила:
– Пожалуйста, сходи на биржу.
* * *
На следующий день я вернулась около девяти вечера. Перед глазами маячило тяжелое тело трехголового Змея Горыныча, а в носоглотке прочно засел запах Полигавиных духов, смешанный с привкусом дамских сигарет. Полигава, кутаясь в симпатичную шиншилловую накидку, все никак не хотела отпустить меня домой, жалуясь на своего супруга, которого «не интересует ничего, кроме бабла», и когда я, с огромным облегчением, покинула душный офис, то заметила, что улицы пусты. Все уже давно пьют дома чай, и только я бегу по едва освещенной аллее, боясь различить в темноте сырые бездны подворотен. Прямо передо мной на тротуар вышла черная кошка и замерла, бросив холодный взгляд в мою сторону, словно размышляя, стою ли я ее нечистых помыслов или и так уже обречена на семь лет несчастий. Мы поглядели друг другу в глаза, и кошка, поджав хвост, ушла. «Так-то», – сказала я кошке.
Юры еще не было, и я сунулась в тумбу под раковиной в поисках хозяйственного мыла. Там нашлись две бутылки водки (одна выпита на треть) и банка соленых огурцов «Национальные». Нет. Не может быть. Нет.
Да. Да. Да.
Он не прозвонил объявления и не ищет место. Он внизу, в дурном обществе, ищет праздника и дешевой любви. Он, как и прежде, придет за полночь мертвецки пьяный и будет искать, чем заглушить голод.
Спустившись вниз, я обошла пятиэтажку и заглянула в пыльное окно первого этажа. Сквозь небрежно задернутые шторки я увидела Юру, сидящего в кресле. Он был пьян. На колени к нему забралась Шнурикова в несвежем цветастом платье и подростковых кремовых гольфах с кружевом. Платье было неприлично коротким, заношенным и обнажало ее белые бедра, которыми она нетерпеливо ерзала по Юркиным джинсам.
У люстры мелькали меланхоличные насекомые, в комнате курили, и дым шел в открытую форточку, рассеиваясь над моей головой.
Мне захотелось – вот прямо сейчас – подняться наверх и взять из комода бельевую веревку. Она лежит, свернутая, в корзинке с прищепками, за брикетами хозяйственного мыла. Связать Диане руки, обмотать веревку вокруг шеи и вытащить ее во двор. Протащить лицом по грязным лужам, по опустевшей клумбе с гладиолусами, чтобы остовы растений впивались ей в кожу; по асфальту, который оставляет кровавые ссадины, по холодным тропам гравия. Чтобы она заскулила и обмочилась, и я увидела страдания на ее увядающем лице; чтобы клочья белых волос остались на земле.
Я отошла от окна и присела на дворовую скамейку. Внутри черным роем эйфории заметались мотыльки и стала расти неразрешенность. Дом сиял неупорядоченностью белых и желтых окон, одно из которых скрывало Юру и его дворовую Магдалину. Она теперь легла на металлическую повизгивающую кровать, застеленную шерстяным одеялом, задрала подол и открыла вход в черную бездну подворотен, несущую сырость, отверженность, пустоту; и мы уже давно вошли туда, он и я. Я и Юра.
Он возвратился за полночь, пьяный и понурый, и сел за кухонный стол. С ним пришел этот запах: плесени, затхлости и опустившихся людей, когда-то наделенных прекрасными лицами и почти совершенными телами, которые явились как храм, а теперь – трущобы.