Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
«Всё. Еще хоть слово – и он у зубного», – с хулиганской веселостью сказала себе Елена: передвинулась чуть повыше, улеглась поудобнее к Воздвиженскому на грудь (при его гробовом изумленном молчании), и чуть сонно, но в некоем авантюристическом запале, стала теребить рукой уголок воротника его рубашки, выпущенного сверху из-под воротничка его свитера. От его мягкого, пушистого, длинноворсного пестрого свитера, щекотку которого она чувствовала теперь и левой щекой, и носом, и губами, пахло теплой шерстяной чистотой – как от молочного щенка.
– Что ты делаешь… с моим воротничком? – чрезвычайно тихим, почти неслышным, шепотом удивленно поинтересовался у нее, наконец, Воздвиженский, чуть развернув к ней лицо. И через миг –
Елена переложила пальцы с воротничка Воздвиженского на его губы и, примерившись, чтобы не промазать в темноте, чуть приподнявшись на локте, предотвратила всякую физическую возможность дальнейшего гугнежа, залепив его удивительно молочные, мягкие губы поцелуем. А про себя, с какой-то поразившей ее саму яростью и ясностью, и беззаботной веселостью, подумала: «Моя месть миру. Моя против мира диверсия. Этого молочного щенка я миру не отдам. Нет уж, он не будет таким, каким его хочет сделать мир. Он будет таким, как я хочу!»
Нацеловавшись полночи, до полного изнеможения: целуясь уже как-то даже сквозь сон, Елена, чувствуя, что даже и сквозь сон сил даже и двинуться больше нету, мягко отвернулась от Воздвиженского к стенке – и провалилась в забытье. Впрочем, проснулась быстро – и не проснулась даже – а оказалась выдернутой из забытья странным, тревожным почему-то чувством, что поезд уже давным-давно никак не двигается с места. За окнами была все та же ночь. Но по коридору пробегали – мелькая силуэтами на занавеске дверцы – встревоженные какие-то люди.
Елена выбралась из чехарды курток и рук, нащупала с краю купе, под креслами, свои кроссовки, и взялась за дверцу.
– Куда ты? Где мы? – сонным шепотом поинтересовался Воздвиженский – и в этом шепоте тоже было что-то, Елену мучительно испугавшее.
В коридоре наткнулась на престарелую ярко накрашенную даму с прической болонки, сообщившую ей, тряся темными складками морщин:
– Шторм! Шторм!
Взглянув за окно, Елена, впрочем, никакого шторма не обнаружила – наоборот, ночной, деревенский, вид, расхоложенный остановкой поезда, будто застыл: деревья не колыхнулись, кусты, вымазанные лунной сажей, казалось, специально подчеркивают вертикальными ветвями недвижимость пейзажа.
В соседнем купе кто-то всхрапывал, с цикличным звуком: «Хруп-хруп-хруп-у-ййййййй» – как будто сначала хрустко забираясь на самый верх сугроба – а потом по ледяной горке с него скатываясь. Все дверцы купе были наполовину открыты от жары, и нигде не спали горизонтально, пластом, как в их купе: все корчились в личных креслах, выкаченных до середины купе.
В сомнамбулическом тревожном состоянии Елена дошла до конца вагона. В крайнем купе, в чудовищном свете голубоватого ночника, Аня, оттесненная на одно кресло левее, с осоловелым обреченным видом то ли полу-открывала, то ли полу-закрывала глаза; Фрося Жмых, сидя по стойке смирно, храпела, округлив рот, как будто произносила очень маленькую букву «о» – а непонятно откуда взявшийся Чернецов, разогнавший всех с кресел напротив Анны Павловны, громко талдычил ей (в ужасе хлопающей веками, прикрывшись плащом, как щитом), в чудовищных деталях, про то, какие зарубежные рок-группы он любит. В тот момент, когда Чернецов вдруг, не скрывая чувств, запел – чтоб не быть голословным, – толстопузый немец, дрыхший слева от Анны Павловны, вздрогнул всем своим большим телом так, как будто его одновременно ткнули в оба бока – и отхлестали по висячим щекам.
Ничего не понимая, ни про какие штормы, Елена перешла в следующий вагон – и тут наткнулась на спешным шагом идущего проводника в фуражке и с рацией в руках:
– Небывалый ураган, – волнуясь, объяснил он ей, на ее расспросы, – такой силы, что рушатся деревья, рухнувшие стволы ломают железнодорожные пути, крушат дома,
Возвращаясь к купе, Елена почувствовала невыносимый коловрат в солнечном сплетении: «Что это было, с Воздвиженским?! Зачем я…?! Как я теперь в глаза ему посмотрю?! Как я в это купе даже войду-то сейчас?! Невозможно!»
Сил оставаться торчком в коридоре, однако, хватило ненадолго. Морщась от отвращения от себя самой, запихнув кроссовки под кресло, Елена мрачно залезла, переступив через заснувшего опять Воздвиженского, на планктонный лежак и вытянулась у стенки – и через секунду в темноте купе ее догнало чудовищным истошным ужасом: «Железнодорожные пути вдребезги разносит, дома рушит, люди гибнут… Это я во всем виновата… Это из-за моего безмозглого греха! Я, наверное, умру немедленно же, сегодня же!» – сглатывая слёзы, лежала она лицом к стенке – и даже каяться толком не могла – а только в ощущении полного несчастья через несколько минут заснула от бессонной слабости.
В следующий раз проснулась уже от тактильного, сквозь веки проникавшего ощущения, что из-под штор заплескивает в купе блеклый рассветный свет. Электричка так и не трогалась с места. Всё также с ощущением чудовищной потравы греха во всем теле, во всей душе, во всем существе, она выбралась в коридор и, ковыляя на даже не завязанных со сна кроссовках, поплелась опять вдоль поезда. «Что это я, зачем я это сделала?!» – повторяла она себе опять и опять – и не могла поверить, что произошедшее ночью с Воздвиженским – это не кошмарный сон. Такое счастье разлито было везде еще вчера – в воздухе, в теле, в душе! – и такой яд травил это всё сейчас изнутри – до физически непереносимых в поддыхе спазмов горя. «Как я могла это сделать?! Еще вчера говорила с Ангелами Божьими! А сейчас даже человеком-то себя нормальным не чувствую! Как я могла… Как я могла разбить это все! Какой ужас!»
В Анином купе Чернецов, без всхрапов, спал, широко раскинув руки и как-то чуть мимо кресла присев, на согнутых в коленках ногах – в такой позе, как будто бы он поднимал с полу что-то страшно тяжелое и громоздкое – и так и заснул, бросив.
«Бедный, бедный я человек! – всхлипывала Елена, открывая изогнутую полукругом металлическую дверцу в уборную. – Кто избавит меня от сего идиотизма?!»
Опознать в зеркале над рукомойником себя было трудновато: синие круги под глазами – растерянными, в которых не было и миллиардной доли небесного света, к которому она уже привыкла, как к своему, с момента крещения. До отвращения, до тошноты не узнавая себя – ту, к которой она привыкла – Елена со стоном поправила на шее хлопковую церковную бечевочку с крестиком. Господи, огради меня, имярек овоща… Или сколько там еще просеки босиком… Говорил тебе не лети на гвоздь сквозняком на извозчике… Сорняком не сорви меня, Господи, под воротником! – хотя никакой лестницы, которую нужно было преодолевать, под ногами не было, бормотала Елена странную молитвенную скороговорку.
Из всего купе проснулась только Лаугард – столкнулась с Еленой в коридоре – и, узнав об урагане, вздрогнула:
– Да ничего, доедем как-нибудь! Приключение!
Было почему-то очень жарко. Мучала жажда. Дойдя – через два вагона – до вагонного магазинчика у проводника, спросила нельзя ли взять где-нибудь питьевой воды – но воды питьевой не было – была только газированная, продававшаяся за деньги. Узнав, что Елена из Москвы, проводник даровал две пузатые зеленые бутылочки минеральной газированной воды с узкими горлышками – которая оказалась раз в сто газировеннее, чем советская – стреляла в нёбо, раскатывалась пузырьками по пищеводу и прекрасно утоляла жажду, не имея – что было непривычно – никакого минерального привкуса, а бывшая просто чистой пресной газированной водой, какой в Москве не продавалось нигде, кроме как за копейку в автоматах.