Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Не успела она отойти от крошечного этого магазинчика, поезд тронулся – и когда, растягивая как можно дольше прогулку по поезду, она, с некоторым страхом, подошла к дверце, за которой ждала увидеть все ту же полутьму и тела, – оказалось, что все уже проснулись, кресла собраны, штора на окне минимализирована – и сидят все спутники трещат о натуральных катаклизмах.
Дьюрька с Лаугард с жадностью набросились на газировку.
– Дьюрька, не пускай в бутылку слюни! Я тоже, между прочим, может быть, пить хочу! – загундел, привычным голосом, Воздвиженский, выпучив глаза.
«Безнадежен», – с внутренним обморочным стыдом сказала
Ольга Лаугард, оказавшаяся наделенной каким-то непобедимым комическим обаянием и энтузиазмом, вскакивая то и дело из своего кресла, веселила всех пантомимными рассказами и не давала Елене – или кому бы то ни было другому, в ее присутствии – увиливать от разговоров. При этом словесного обращения к собеседнику Ольге казалось недостаточным: как только она желала привлечь к себе внимание, или как только ей казалось, что ее недостаточно внимательно слушают, Ольга попросту тут же хватала собеседника цепкой рукой за локоть или запястье, и сильнейшим образом трясла.
– Я полечу в космос! – рапортовала Лаугард, романтично трактуя поступление свое в авиационный институт, неподалеку от школы. И то ли по-пионерски, то ли по-штурмански – тут же встав перед креслом, прикладывала наискосок ладошку к виску, словно прикрываясь от послеполуденного солнца – и из-под этого козырька мечтательно вскидывала глаза к небу.
Хотя, увы, ясно было, что и Лаугард (так же как и Кудрявицкий, так же, как и подавляющее большинство людей в школе) по родительскому совету выбрала доступный институт по «территориальному принципу» – и что просто не видела другой дороги, кроме проторенного миллионами сограждан зарабатывания инженерного рубля.
Влюблена же была Лаугард (из-за театральной студии во дворце пионеров) в театр, – однако о том, чтобы заниматься в жизни творческой профессией Ольга и не помышляла. Впрочем, в отличие от Анастасии Савельевны, никакой трагедии в этом Лаугард, как казалось, не чувствовала – и хорохорилась изо всех сил, нахваливая свой будущий институт, говоря, что лучше в мире места не найти (и ни к какой реальности отношения не имеющая легенда про будущий полет в космос в этом контексте даже выглядела как-то трогательно и душераздирающе) – а для театра оставляла место только вот в этих вот очаровательных бытовых пантомимных сценках.
Дьюрька глазел-глазел на экспрессию Лаугард, со своего места у окна – как-то странно, как внимательный пёс, наклоняя то так, то так голову – а потом со всей своей простосердечностью восторженно заявил:
– Оля! Какие у тебя глаза интересные! Сначала коричневые – а потом зеленые!
Елена старалась не переставая улыбаться – скрывая внутреннюю катастрофу, – и смотрела как-то сквозь Воздвиженского, мимо него, по не касающейся касательной, никак не застревая взглядом на плоскости – хотя он-то виноват во внутренних ее муках ни в коей мере не был.
Когда же случайно встречалась с Воздвиженским глазами – и видела – посреди обычного гугнежа – растерянную влюбленность за его очками – становилось еще стыднее и страшнее: наваливалось вдруг какое-то чувство не просто неисправимости, необратимости совершённого греха – но еще и чудовищной ответственности за Воздвиженского, которого она в это вовлекла.
«Чужой, чуждый, по всем индикаторам враждебный моему образу мыслей человек – зачем я?! Что я?! К чему это все?! Как я могла?! Что мне теперь с ним делать?! Какими словами мне ему платить алименты за весь этот мой
Быть на людях безоговорочно веселой было, конечно, разумнее – но как же больно веселость эта собственная ранила в контрасте со внутренним выворачивавшим душу несчастьем, о котором никто из приятелей и не догадывался! Физически же ощущение было такое, как будто ночью она сожрала стекловату – и теперь не может толком ни дышать, ни жить – и через несколько минут безусловно погибнет – но и эти несколько минут почему-то нужно провести в пытке иллюзии улыбки и заинтересованности человеческой болтовней.
– А у меня, между прочим, в роду – русские священники были! – ни с того ни с сего, залпом прикончив остатки газировки и хлопнув бутылку на разложенный крошечный откидной столик, похвастался Воздвиженский. – Воздвиженский же – священническая фамилия!
К ужасу Елены, Кудрявицкий ускакал с визитом вежливости к Анне Павловне, – а Лаугард, с видом лисы Алисы, предложив всем позавтракать уцелевшими в сумках московскими объедками, вприпрыжку побежала разведывать, нельзя ли еще у проводника добыть газировки, – а розовощекий Дьюрька, как нарочно, беззаботно вытащив из сумки зубную щетку и полупустой тюбик – отправился совершать утренний моцион в сортир. Выбегать из купе, стесняясь остаться с Воздвиженским наедине – было бы еще глупее, и Елена, с вымученной, пыточной, веселейшей в мире улыбкой, панорамным неуловимым взглядом обводя купе, переспросила его, в какой институт он собирается поступать.
Воздвиженский ответил – Елена, через секунду же забыв (нет-нет: ми-фи, или физтех? Или мехмат?) – переспросила вновь – Воздвиженский ответил еще раз – она через секунду же опять ругательную аббревиатуру забыла, как забывала любую неинтересную ей информацию – а переспрашивать в третий раз было неловко.
Сколько у Дьюрьки зубов, что он так долго их чистит? Плюньте в глаза Агрипине Арефьевне с ее популярной зоологией.
– А ты куда поступаешь? – полюбопытствовал в ответ Воздвиженский. – А-а-а, понятно. Понятненько. Ясненько.
О чем? О чем еще? О том, как Воздвиженский с Эммой Эрдман в первом классе, как два северных верблюда, плевались наперегонки, в длину, в парке, когда ударило минус двадцать пять по Цельсию – и плевки замерзали на лету на морозе и звонко падали оледень?
Елена вдруг, в истошном уже отчаянии, вспомнила, что в кармане джинсов лежит небо – хотя и не само небо, но хотя бы репродукция.
Достав измятую картинку – протянула Воздвиженскому.
Альтдорфер. Битва при Эссе. Кипучие, цветные, в воронку взваренные облака вокруг солнца. Что за эссе такое, и кто и нафига за него борется? – было Елене неизвестно. И тем загадочнее становилось название это – что ровно ничего, кроме небес, на картинке не было – и Елена заподозрила было уже запредельное остроумие и гениальность придумавшего это название художника: увидеть картину в Мюнхене хотелось уже конечно же нестерпимо. Хотя, разумеется, не исключала Елена и опечатку советской полиграфии в названии. А приобрела она картинку случайно – в подвальном военторге на Соколе – перед самым отъездом – завидев набор открыток «Старая пинакотека Мюнхена». Альтдорферовское же небо было на задней глянцевой обложке – с интригующим пояснением: «Фрагмент», – которое, несомненно, заставляло жаждать продолжения, полноты картины. Небо Елена вырезала ножницами и положила в карман – все остальные открытки припрятав.