Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
У нее мутилось уже все перед глазами, когда она представляла себе, что сейчас придется как-то очень независимо себя вести, как ни в чем не бывало – словно ее и впрямь интересует только сленг, и задавать вопросы, и записывать бред в прихваченный блокнотик – и отводить от него глаза, и…
Цапель, поразительно красивый, с гордо поднятой головой, с чудным абрисом эллинских пухлых нежных губ и чудным, высокой классики, лбом, и мягким горделивым выражением глаз – дивный, прекрасный рыцарь, которого даже кошмарный ирокез не в силах был испортить, и на которого ей даже страшно было смотреть от нежности, – стоял рядом с совершенно незнакомым (в сравнении со вчерашними яркими случайными знакомцами) пацаном – толстеньким, плохо выбритым,
Натянутая вежливость, с которой Цапель ее встретил, больно чувствовалась Еленой как оскорбление.
Явно сбывались ее самые кошмарные опасения: Цапель держался слегка отстраненно, – сполна отражая, впрочем, ее собственную молчаливую неловкую испуганную натянутость, – куда-то ее целенаправленно вел: на Арбатскую, в подземный переход, на Суворовский бульвар, – изредка перекидываясь ироничными репликами с портупейным спутником, никакого особого внимания на нее не обращал и как будто уже даже и слега тяготился взятой на себя функцией что-то объяснять школьнице.
Тягостно побрели по оранжево-алому бульвару. Если на Соколе влажные листья были лишь чуть-чуть сбрызнуты истошными духами – то здесь, на бульваре, явно разом взорвались все припасенные у осени в солнечном рукаве тончайшие душистые флаконы: у обочин, и под стопами деревьев, и под ее собственными ногами, и под кроссовками Цапеля, всюду, на разбитых лавках, и в овалах решетки – подсушенная жарким солнцем, ставшая вдруг рельефной, вздыбившейся, как фонари в рукавах костюмов времен Гамлета, листва раскидана была с избыточеством театральной бутафории; просохшие лоскуты, банты, отрезы ткани, из которых, казалось, можно и правда запросто прямо сейчас сшить хоть тысячу костюмов – всё это пестрое закулисье на каждом шагу источало аромат бесконечно разный: вот здесь – коричнево-шершаво-прогорклый – а дальше ржаво-ало-сладкий, с кислинкой – а тут уже – лимонно-палевый – какие-там флаконы с духами? – трубы! грохочущие золотистые трубы запахов – и это ликование красок и ароматов заставляло Елену еще больше страдать от неразделенной внутренней нежности.
Услышав, что она упорно его называет на «вы» – Цапель и сам к ней стал обращаться на «вы» – причем с откровенной язвительностью в мягком прекрасном голосе – тем более ее ранившей, чем менее она понимала этой язвительности причину. Елена вконец сникла, брела, глядя под ноги, на изысканно разбросанное безумство, – и думая, что, вот дойдут до ближайшего метро – и она – хоть и умрет, вероятно, потом из-за этого от горя – но гордо скажет, что у нее дела, совсем в другой части города, про которые она совсем забыла, и, что, нет, проводить ее туда никак нельзя.
– Миша, а почему вас называют «Цапелем»? – набралась она, наконец, смелости, как приговоренный к смерти – на последнее слово, – когда они уже свернули с бульвара на Герцена.
– Не знаю – длинный, наверное, потому что. Слушай, прекрати меня на «вы» – а то мне всё время оглянуться хочется – кто еще у меня за спиной стоит.
– Ну не очень-то вы и длинный, – успокоила его она, не подумав. – Всего-то чуть выше меня.
Цапель отвернулся.
Елена уже чуть не плакала от того, что не знала, как себя вести. Чудовищная зажатость, вдруг охватившая ее (как будто она была связана по рукам и ногам редкими вежливо-насмешливыми взглядами, которыми Цапель ее искоса окидывал) – не давала ни естественно двигаться, ни даже дышать как следует.
Встречные прохожие, тем временем, как на каком-то подиуме, как в каком-то смешном спектакле, синхронно, один за другим раздевались: какие-то идиоты утром ушли на работу чуть ли не в зимней одежде, прихватив, причем,
На другой стороне улицы младенец в коляске у сберкассы извивался и орал от жары – а молодая мать его осоловело, почему-то не догадываясь снять дождевик и свитер, обмахивала себя ладонью.
Елена, изнывая уже от жары, затормозила, расстегнула куртку – и вдруг увидела как мягко расстегнуло куртку ее светлое отражение на асфальте, смещенное, почему-то чуть дрожащее – отдвоившееся от тени и перелетевшее перекрестно: тёпло-сиреневая полутень была как будто зимней шубкой другой, второй – движущейся, медовой, чуть вибрирующей, блестящей – и главное – летучей, прозрачной, перепорхнувшей на другой бок, – Елена быстро с восторгом обернулась через плечо – ища взглядом, где же отражатель: оказалось, у ателье, снаружи, девушка в шлепанцах на босу ногу, приставив стульчик и держа на бедре эмалированный таз, мыла большие, выше человеческого роста, светом и водой через край переливающиеся стекла витрины, – и солнечные волны вибрировали так, словно люди по глупости – или по храбрости – пытались удержать целый солнечный океан в мелкой лохани, – и Елена неприятно подивилась себе: как это она, из-за этого кошмарного, парализующего напряга и стеснения, сперва не заметила – в другое бы время бы уже давно застыла рядом и разглядывала солнечное чудо.
Цапель хотя и шел с ней рядом – заставив маленького спутника семенить по разбитой обочине – но казалось, идет и живет в каком-то совсем другом кино.
– Ну вот, например, иногда панки ходят стремать иностранцев – к гостинице «Россия», или, например… – произнес, осторожно озираясь при каждом слове на Цапеля, портупейный паренек.
– А что это значит «стремать»?
Оба экскурсовода засмеялись – а она обиженно достала блокнот.
Плюс ко всем трагедиям внутри – еще и невероятно жали снаружи сдуру нацепленные с джинсами черные мокасины на маленьком каблучке – особенно ломило левый мысок: так, что когда дошли до журфака (на здание которого она специально не оглянулась), ужасно уже хотелось приземлиться хоть куда-нибудь. И если б не смущавшая ее компания, она давно бы, перебежав через проспект к Александровскому саду, залезла бы вон там вон, на солнцепеке, на скамейку. Признаться в этом конечно не было никакой возможности. «Всё, еще пять минут – и дезертирую», – дала она себе очередную последнюю отсрочку.
Как будто прочитав ее мысли, Цапель, с чуть насмешливым видом, потащил ее, патрулируя за рукав, как мешок какой-то, через проспект.
Перебравшись к Александровскому саду и побродив еще пять мучительных минут с гидами, с какой-то по одним им известным канонам ранжированной привередливостью выбиравшими насест (обычные скамейки явно были ниже панковского достоинства) – она, хоть и с внутренним ужасом, но согласилась вместе с ними сесть на невообразимо пыльный парапет неподалеку от Кутафьей – пришлось чуть подпрыгивать, зато потом удобно было болтать ногами.
Цапель выжидательно как-то на нее поглядывал – как будто специально выжимал из тюбика ее заготовленных натуроведческих вопросов все до капли – давая ей в волю нажурналиститься.
– А вот шузы у Цапеля, как сказали бы хиппаны, олдовые, – несмело продолжил образовательную программу молодой человек с портупеей, все больше казавшийся каким-то оруженосцем Цапеля.
– Простите, олдовые – это в смысле старые? Я не очень в английском. У нас немецкая спецшкола. Я английский только немножко по текстам «Битлз» знаю…