Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– Мам, да вчера там книжечка в кухне лежала… Идиот…
– А! Да у меня ее Аля вчера вечером почитать выпросила – она дуреха, не читала еще, оказывается.
– А я? А о собственной дочери ты не подумала?! Я, между прочим, – тоже еще не читала – только-только читать вчера начала! – хлопнув, по обыкновению, дверью, Елена выбежала из дома. По загадочной причине, все последние месяцы, если к вечеру вялотекущий скандал между ними затихал – по причине усталости, – то с утра каждый день начинал набирать обороты по новой – причем, если одна из них была настроена мирно – то вторая обязательно начинала задираться.
В школе, на физике, Елена осторожно заикнулась было любимой Ане Ганиной, с которой на всех уроках сидела за одной партой, что познакомилась
– Где? – тут же напряженно выдала Аня, будто по какому-то учебнику заученный вопрос, не смотря на Елену.
– Что – где?
– Где ты с ним познакомилась?
– Я не понимаю… Какая разница? Ну на улице, допустим.
– Ну ты совсем уже докатилась, подруга – на улице знакомиться, – надулась Аня.
Разозлившись, ни слова больше Аню услышать про Цапеля Елена не удостоила.
На обществоведении на парту прямо перед ними неожиданно подсел Дьюрька и протянул Елене вчерашнюю газету:
– Ну чего ты вчера не пришла?
– А-а-а! Какие у меня ручки красивые пожаловал! – язвительно передразнила его Аня Ганина, всегда поминавшая ему нарциссическую историю: как-то в школу приехали немцы из ГДР, и поскольку в нищей Москве даже красивые канцелярские принадлежности были невидалой диковинкой – начали раздаривать все свои вещи: Дьюрьке подарили набор фломастеров и две автоматические шариковые ручки, и сидя на следующем уроке перед Аней (так что ей видна была только его спина, и она не могла понять, что он там разглядывает), Дьюрька громко, с наслаждением, разговаривая сам с собой, приговаривал: «Ой, какие у меня ручки красивые!»
Ручки, впрочем, у Ани и Дьюрьки были до смешного похожи – беленькие, чуть пухленькие, с тончайшими синеватыми жилками, с прекрасной кожей, с длинными, вытянутыми, хотя и пухленькими, пальцами («иконные» – как говорила про Аню Анастасия Савельевна) – а не с сосисками, или молотками – с дивными, продольно удлиненными, аккуратно выделанными по бокам перламутрового отлива ноготками – и со смешными детскими морщинками на сгибах фаланг – так, что если бы совершенно незнакомому человеку показать из-за какого-нибудь занавеса только их руки – то тот наверняка бы подумал, что Дьюрька и Аня родные брат и сестра. Во всем остальном однако более несхожих существ трудно было изобрести.
Анюта, милая, любимейшая Анюта, во всём обладавшая какой-то исконной, непререкаемой порядочностью и упорядоченностью – так, что даже если б ее никто, с гарантией, не видел, она никогда, ни за какие калачи ничего дурного бы не совершила, и даже бумажку от мороженого бросить на улице себе под ноги считала страшным грехом – Анюта, обладавшая тяжеловатым, циничным, мужским юморком (как-то раз Дьюрька, в детстве, классе во третьем, когда просёк, что его уж очень привечают Анины родители, и что каждый раз, когда он к ним в дом приходит, Анина мать с охотой кормит его обедом, – начал после школы напрашиваться к Ане в гости. Аня никаких намеков понимать не желала. Дьюрька, донесший ей портфель до подъезда, изворачиваясь уже и так и эдак, жевал в этот момент советскую кофейную жвачку – и тут, наконец, радостно придумал предлог: «Ой, я жвачку проглотил! Аня! Можно мне к тебе домой зайти на секундочку! Твоя мама наверняка придумает, что нужно делать! Ань, ну я правда жвачку проглотил! Что же теперь будет?!» – «Чего будет? Ничего особенного не будет: кишки слипнутся – и всё», – цинично парировала Аня, развернулась и ушла домой), – эта же самая Анюта была до ужаса застенчивой и робкой.
И за эту-то, пожалуй, застенчивость Елена ее и любила – потому что на донце застенчивости этой Елене мнилась тихая, ничем не подделываемая, всего мира стоившая мечтательность.
Когда весь их класс, чуть больше года назад, летом согнали на принудительные работы в «трудовой лагерь» в Новом Иерусалиме, под Москвой (дохлый колхоз, где орда москвичей в течение месяца с запредельной бессмысленностью и ненавистью уничтожала тяпками и без того чахлые, безнадежно затоптанные в
И по этому движению пальцев Елена как будто воочию увидела узор, который рисует Аня – холмы, горы, деревья – и с улыбкой поняла, что и сама вот так же бы вот, если б была одна, рисовала бы – только не на стене, а в воздухе – невидимые картины – в миллион раз более весомые, чем все видимое.
Никогда не говоря подруге, что ненароком подглядела ее мечты – Елена, однако, теперь всегда знала, что за напускной Аниной бесчувственностью и чопорностью все-таки течет волшебная живая жизнь души. Единственно важная – всё остальное для Елены не стоило ничего.
Все движения (открывание замшевого, с жестким хрящом, пукающего кнопкой очешника, облачение носика в ярмо очков, извлечение ручки из гэдээровского пенала, бросание хлама в школьную сумку) Аня производила с ужасающей дотошной заторможенной педантичностью, как в замедленной съемке, – и вечная порывистость Елены вызывала у Анюты (в зависимости от настроения) то увлеченное раздражение (в мрачные минуты, особенно после математики или физики), а то умиленную снисходительность (в чудные мгновения синхронно ускоренного завтрака).
Глаза у Ани всегда были как будто немножко заспанными, нежно-расслабленно-подслеповатыми – и это почему-то придавало ей сходство с героинями старых картин. «Мадонна! Прямо Мадонна!», – любила всегда повторять про Анино лицо Анастасия Савельевна, когда Анюта бывала у них в гостях – хотя что такое «Мадонна» и Елена, и Аня представляли себе весьма смутно – и, судя по альбомам, считали, что это просто эпитет к «очень красивой девушке». Анастасия Савельевна, хотя в классификации живописи особенно и не разбиралась (а вкусы ее были настолько эклектичны, что умилялась и Рафаэлем, и восхищалась Коровиным – а вот тут вот намедни и вовсе заявила что влюбилась в соц-арт – после того, как какой-то очередной неудачливый поклонник в компании, молодой художник-любитель, грузин с белыми курчавыми волосами и ярко-голубыми глазами, завел ее на гостеприимный чердак-мастерскую Эрика Булатова, – и, на фоне его картин, грузинский художник-любитель тут же был отправлен в отставку), однако любила хорошие картины действительно страстно – как будто какое-то символическое продолжение театра, – и как только подворачивался случай, приобретала с рук альбомы по искусству – приобретала хаотично – с наивнейшим, но всегда единственно безошибочным и искренним: нравится – не нравится – чувствую сердцем – или не моё. А уж альбомы по античной скульптуре у Елены с детства были вместо журнала «Пионер».
По анекдотическому совпадению, разглядывая как-то дома альбом по итальянскому Возрождению, Елена наткнулась на портрет какой-то девочки – ну копия Аня! Редковатые и очень резко шедшие вверх брови над чуть припухшими верхними веками. Всегда чуть-чуть надутое выражение нижней части лица. Вспухшие холмики вокруг губ. Чуть отпяченная нижняя губка. Умные, чуть печальные, внимательно-настороженные глаза. И всегда (даже эта деталь на картине была соблюдена четко) чуть красненький почему-то кончик маленького аккуратного носика.