Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– А что ты у меня спрашивал вчера на Арбате? Если перевести со сленга на русский? – удержаться и не потребовать разгадки свербевшей у нее уже со вчерашнего дня шарады Елена уже просто не могла.
– Спрашивал, есть ли у тебя парень. Ты мне почему-то ответила, что «да, конечно», и я расстроился. У тебя, что, правда кто-то есть? – тут же переспросил Цапель с изумительно искренне сыгранным жарким подозрением в глазах – и через секунду никакого словесного ответа уже не требовалось, да и произнесено быть ею не могло.
На Баррикадной, в тошниловке-пельменной, куда они ее привели, идеальное сочетание размытого цвета пластиком облицованных панелей из пвх, алюминиевых плинтусов, засиженных мухами, и загаженных (не-мухами уже, а более крупными животными) круглых стояков-столов – уже заранее выворачивало какие-то нервные узлы в солнечном сплетении – и когда Елена услышала вопрос, с чем она будет пельмени – с уксусом или со сметаной (вернее – жижей из коричневатой лужи в общей лохани, из которой надо было зачерпывать) – она как-то с
– Спасибо, я правда совсем не…
Завсегдатаи вокруг кишели и выдавливались из заведения как мясная начинка из дешевого пельменя.
Цапель, впрочем, и здесь умудрился разместиться с удобством, и даже с неким подобием уюта – каким-то наглейшим фортелем исхитрился занять, без всякой очереди, высоченную оконную нишу, в самом конце зала – высокие стоячие столики были как раз под стать – так что, запрыгнув на этот чудовищно высокий подоконник, они оказались единственными сидящими – причем сидящими как будто в своей собственной панковской театральной ложе; и беззастенчиво отправил оруженосца, вместо себя, отстаивать получасовую очередь за пельменями, велев ему «свистнуть», когда будет у кассы.
– А знаешь анекдот про кабанчика? – довольно поинтересовался Цапель – увидев, что она в ужасе смотрит на окружающие жрущие рожи. – Друзья приходят к приятелю – видят – а у него по двору ручной поросенок бегает на трех протезах вместо ног, и всего одна нога настоящая поросячья осталась. Они думают: смотри-ка, какой заботливый – поросенок в аварию, наверное, какую-то попал, или болел – а он его вылечил. Спрашивают приятеля, что случилось. А он им говорит: «Что же мне – ради какого-то паршивого холодца каждый раз любимого друга убивать, что ли?!»
Оруженосец, немного оправившийся от потрясений (ввиду предстоящей жратвы), – улыбаясь, с размякшим лицом, притащил поднос с пельменями. Ел он грязно и неаккуратно.
Запах уксуса едва-едва перебивал аромат гнусных вареных мясных отходов, покрытых серой пенкой.
– А знаешь анекдот про крысиные хвостики?
– Не знаю и знать не хочу.
Цапель с каким-то органичным изяществом, демонстративно утрируя зверский голод, набросился на еду.
А Елена, любуясь его мальчишеским артистизмом, весело ходящими желваками на лице, одновременно подумала, что есть что-то все-таки глубоко противоестественное в общественной еде. Сразу ей вспомнилась почему-то столовка где-то недалеко от Пушкинской, куда в раннем детстве зашла с матерью: Анастасия Савельевна взяла ей салат из огурцов под сметаной. Под сметаной огурцы оказались абсолютно тухлыми – Елена, прожевав, и почувствовав привкус гнильцы – немедленно же всё выплюнула в салатницу обратно. Мать подцепила с краешку, из той же салатницы, вилкой, нетронутые огурцы – пожевала – и с гадливостью выплюнула туда же – и тут же понесла салатницу к администратору: «Да вы что же делаете? У вас дети кушают – вы же отравить их можете!» Администраторша – от напора матери и от ее требований немедленно выдать ей книгу жалоб, – неожиданно испугалась и, чтобы доказать, что это дорогим клиентам просто померещилось, и что огурчики хорошие, и что ни в какую жалобную книжечку писать ничего не нужненько, потому что у нас столовая образцового содержаньица – с готовностью взяла из рук у матери салатницу, и покладисто, с видимым аппетитом, принялась подъедать выплюнутый ими обеими, пережеванный, перемешанный со сметанкой, салат.
– Ты чего смеешься? – уминая пельмени за обе щеки удивленно поинтересовался Цапель.
– Да нет, ничего… Кое-что вспомнила просто.
И тут же всплыла другая, куда более отвратная сценка: в детском саду, куда мать, с опаской, попробовала ее в детстве отдать, Елена в первый же день, по-детски страстно оскорбленная тем, что кто-то ей смеет указывать, что делать, и – особенно – что кто-то (после вкусной материной еды) смеет ее заставлять есть какую-то дрянь – сразу же наотрез отказалась есть за завтраком мерзопакостную, склизкую манную кашу на воде. Пример ее оказался заразительным – и до той минуты послушно и уныло давившиеся пакостной кашей одногруппнички, начали один за другим подхватывать бузу.
Мстительная Валентина Валентиновна, воспитательница, за полдником (сразу после которого мать обещала ее забрать домой) решила взять реванш и «воспитать» Елену: поставила перед ней, при всех, ту самую нетронутую, с завтрака злобно сохраненную, тарелку с ледяной застывшей кашей, и громко заявила ей: «Пока не съешь всю кашу – домой не пойдешь».
И четко – четче не бывает – запомнила Елена звенящий момент, когда в свои четыре с половиной года с необыкновенной ясностью решила: лучше умру – но ни за что не подчинюсь, и ни за что эту гнусную склизкую кашу есть не буду. Не притронусь даже. Пусть хоть убьют меня. И только немножко было жаль мать, которая, в таком случае, на выходе из детского сада ее никогда не дождется: потому что несмотря на то, что Елена очень рано начала себя помнить – и, видимо, благодаря матери, как-то по-взрослому многие вещи очень рано стала воспринимать, – однако угрозу: «Тогда не пойдешь домой никогда!» с младенческой наивностью воспринимала – буквально. И сейчас, когда вспомнила об этом, сразу так явственно ощутила она на губах соленый вкус слез, текших в тот момент, за низеньким детсадовским столиком, без ее воли, без остановки – из-за жалости к ничего не подозревавшей матери, ждавшей ее снаружи. Мать, через четверть часа пытки, ворвалась в столовую, разнесла детский сад в пух и прах, Валентине Валентиновне
– Ты чего загрустила? – встревожился Цапель, резко отодвинул тарелку – молниеносно опустошенную, – и крепко Елену обнял. Потом, чтобы развеселить ее, аккуратно взял и заложил ее левую джинсовую коленку на свою правую джинсовую ногу – как будто они были четвероногим существом, сложившим ногу на ногу.
– Да нет, ничего… – так же аккуратно коленку сняла, спрыгнула с подоконника.
И подумала, что, пожалуй, в сочетании «мясная еда – поцелуи» есть тоже что-то противоестественное. И на всякий случай поскорей первая вышла на улицу.
За высоткой на площади Восстания солнце уже расплавилось в широкую полосу жженого сахара, и пока они, переулками, а потом Калининским, дошли до Арбатской, уже совсем стемнело.
В начале Гоголевского, – уютно, по-свойски, названного Цапелем «Гоголя» – куда он на секундочку зашел повидаться с приятелем хиппаном, высоким, с длинным вороным хвостом, крайне расслабленным и крайне добродушно на Елену вороным глазом поглядывавшим мэном, – пока происходило братание, Елена, стеснительно отойдя в сторонку, рассматривала улыбчиво-флегматичный, пестрый пипл с длинным хайром, тусовавшийся вокруг гениального, с умеренно-длинным же хайром, Николай Васильича (на спине которого было выгравировано: «с благодарностью от советского правительства, что родился не в наше время: пули сэкономили»): все вокруг плавно кружились в удивительном теплом темно-фиолетовом море; и листья, у которых за жаркий день появился голос, шепот – придавали полную иллюзию легкого ночного плеска морских волн – и только буйки фонарей, от которых приходилось щуриться, сбивали с курса.
Цапель же, закадровым мягким голосом обсуждая с фрэндом какую-то неведомую ей проблему, обогатил ее словарь загадочными выражениями «вписаться» и «найтовать», употребленными в непонятном ей, вовсе уже загадочном, контексте, но Елена, памятуя прежние конфузы, предпочла о переводе не спрашивать.
– Всё, теперь идем на тварь – мы тебе систему покажем, – довольно обнял ее Цапель, распрощавшись с хиппаном.
Ни слова не поняв – Елена, однако, весело перебежала вместе с ним через Калининский – и каким же блаженством было снова, лихо перемахнув вдвоем через решетку (в шаге от законного пролома), идти по тому же Суворовскому, что и днем – и чувствовать, что весь мир вокруг с тех пор изменился. Цапель, попрекая ее, – из какой-то ребяческой мести (то ли себе, то ли ей) за мучение той чудовищной дневной прогулки, – останавливал ее в полутьме бульвара на каждом шагу и, взапой целуя ее, будто возмещая те дневные сорок минут мучительных взаимных сомнений, так крепко притягивал ее к себе, так ревниво старался убедиться, что нет даже ни миллиметрового зазора между ее и его станом – словно все еще опасался какого-то индикатора несуществующего турникета, способного их разъединить.