Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
– По откосам… – вдруг прыснул в кулак Влахернский, памятуя обещанное обшаривание железнодорожных путей в темноте.
Ольга, всё не теряя надежды постановочно выстроить правдоподобную оживленную беседу, громко, забивая сомнительные подхохатывания Влахернского и отдельные всхлипы Елены, скрипуче, дикторским голосом, подстегивала побочный сюжет:
– Ну, Марьян?! – и трясла ее за руку.
– Ну да, ходила иногда – по праздникам… – растерянно, не зная, куда в этой нависающей грозе ей пристроить свой жаворонковый тембрик, крадучись продолжала Марьяна. – А потом перестала ходить… дедушка ей обещал фингал набить, если еще раз пойдет – сказал: «Ты что, хочешь, чтоб нас всех с работы из-за тебя выгнали и на канатчикову дачу отдыхать отправили?»
– Дедушка,
– Что это с вами? – Воздвиженский напрягся.
Сделал еще один шаг, внутрь купе, прижав кружку к животу. Резко и неодобрительно, как в прицел, обвел глазами всех по кругу, по часовой стрелке: сначала Елену, потом Влахернского, потом Ольгу, потом Марьяну. Которых уже прорвало – причем сквозь громогласный гогот пробивались еще, доходчиво и доверчиво довешиваемые Марьяной, подробности из нелегкой атеистической жизни семьи.
– Что это вы все такие веселые? – Воздвиженский, не отнимая кружку от пуза, пристально перемалывая всех глазами, сделал еще один шаг внутрь купе, как в засаде, озираясь, прищурился – и вдруг быстро крутанулся, и, в упор, как в бешенной рулетке, выпучился на виновницу:
– Лена? Ты, что, наши документы потеряла?!
Слёзный хохот уже выпростался, наконец, из малопристойного прикрытия: Ольга – как некогда пребывавшая в партии сомневающихся «ехать или не ехать в Кальварию», до того как Елена выправила эту (потерянную теперь ею же) бумажку, – взяла миротворческие функции на себя.
– Да ладно, Саш, чего ты так напрягся? Все поправимо! Не сталинское же время сейчас, в конце-то концов. Что за трагедия?
– Воздвиженский, как ты догадался?! Гениально! – Елена, восхищаясь, все больше и больше, неправдоподобно, великолепнейше выстроенной драмой, разыгранной у нее на глазах и с ее же участием – уже явственно представляла себе, как через пару дней будет пересказывать всё это Крутакову.
– Сумасшедшая. Я всегда знал, что ты сумасшедшая. И вы все! – злобно обвел всех глазами побелевший Воздвиженский. – Вы что, не понимаете, чем это нам всем грозит?! Вы что, не понимаете, что это всё серьезно?! Что это вопрос нелегального пребывания за границей? Вам всё смехуёчки! Вы просто все с ума посходили! И не понимаете ничего! – и, с силой шандарахнув порожнюю кружку на стол, вышел в коридор, задвинув за собой дверь с таким роскошным грохотом, громом и молнией, что чуть не прищемил сам себе руку.
Будильника ждать не довелось. В восемь утра ксёндз – мужчина мощнейшего телосложения, гигантского роста, и почему-то, спозаранку, в невообразимом, чем-то неприятном, нелепом для храмового антуража, противоестественном спортивном костюме, спустился к ним в подвал костела разбудить.
И сразу продолговатый подвальный зал, освещенный ловко, по щелчку ксёндза, со свиристом проклюнувшимися длинными люминесцентными светильниками, резанул чувства – напомнил потный физкультурный зал в школе с матами на полу.
И с моментальной мукой и знакомыми утренними симптомами экзистенциального отравления (как всегда с недосыпу мутило от недопереваренных вчерашних подробностей и надвигавшихся сегодняшних проблем) Елена, уже безо всяких остатков резвого ночного восторга, прокрутила в памяти, в один миг, как, из-за упорхнувшей птахи-списка, – которой не сиделось взаперти в вагоне, – вместо того, чтобы сразу пересесть в Варшаве на московский поезд, побрели в темном, сразу ставшем каким-то неинтересным, тяготящим, на кошмарный лабиринт похожем городе, с Ольгой и Марьяной искать ночлег. Как мальчиков бросили возле вокзала, как самый тяжкий груз, в блевотно нечистом подземном переходе, вместе с рюкзаками – потому что тащить ежесекундные попреки Воздвиженского уже было не по силам. И как стали – уже без всякой архитектурной привередливости – обстукивать, обзвякивать какие-то, казавшиеся
– В чем дело? Что вам нужно?
– А можно поговорить с ксёндзом?
– Я – ксёндз. Что вы здесь ходите?
Выслушав их просьбу приютить на ночь, ксёндз был не то что даже не растроган, а, казалось, и разозлен – и вознамерился уличить их в какой-то неведомой корысти:
– А гостиница? Почему вы не пойдете в гостиницу? – с не выспавшейся, вздорной, мрачной, недружелюбной, подозрительной интонацией одернул их он.
– А у нас нет на гостиницу денег, – жалобно пропела Марьяна, за всех.
Ксёндз молча ушел. И с выразительным, очевидным, на всю улицу аукающим и шебуршащим раздражением, запер за собой дверь – уже изнутри. И они решили, что принял он их в лучшем случае за мошенников, а в худшем, за наглых иностранных туристок – да еще и развратных шалав, разгуливающих по ночному городу без всякого багажа – с сомнительными целями. Открылась, однако, неожиданно другая, боковая дверь, и тот же спортивный гулливер прошагал по саду и распахнул перед ними низенькую железную калитку:
– А ну – заходите! Нельзя девушкам ходить одним ночью по городу! – русский его оказался на удивление приличным.
Елена с Ольгой переглянулись: сказать сейчас «а с нами еще и дружки спать будут» – значило выписать себе верный волчий билет.
– Может… того… зайдем внутрь? А потом уже потихоньку сбегаем за Ильей и Сашей? А то он нас сейчас как вышвырнет отсюда! – зашептала Ольга.
– Что такое? Что за секреты? – громогласно потребовал отчета бдительный ксёндз.
– Простите, но наши друзья – еще два мальчика, они остались сторожить наши рюкзаки. Мы не может ночевать их на улице бросить, – решилась, все-таки, Елена, не без ужаса глядя на мрачнеющее, огромное лицо ксёндза.
Ксёндз грозно покачал большой головой: так, как будто они его, во-первых, коварно обманули, а во-вторых – как будто вынуждали покрывать какой-то страшный грех. Но все-таки согласился не запирать калитку, дав им полчаса на кросс к вокзалу и обратно:
– Засекаю время по тщасам, – угрожающе вскинул ксёндз, почему-то, правую, кисть, и постучал по несуществующему на лысом запястье циферблату хищным клювом левой. – Потом запру дверь и лягу спать. Не стучать!
И самым гадким ночным контрапунктом – когда они возвратились на место встречи (пару раз, на бегу, из-за мерзкого, ксёндзом навязанного цейтнота, ошибившись отвратительно советскими, аутентичной вони, совершенно одинаковыми подземными переходами), стала истерика Воздвиженского, который с невозможными, душераздирающе деланно-отвязными, не свойственными ему, интонациями тут же сообщил Елене: