Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
– А, вот, опять что-то смешное… «Do you know what it means, to be left this way»… – выхватывала Елена фразы из композиции и пыталась перевести (что было проще) – и уловить хоть какой-то смысл (что было гораздо труднее!).
– Ну понятно! – радостно комментировал Дьюрька. – Она его продинамила! Или, вернее, он его продинамил (он же педик! если верить ему, что он не хочет звучать как парень!). Короче – завели парня: у него уже руки трясутся – и бросили. Конечно, у него теперь голова бо-бо! Еще бы! – с уморительным цинизмом произносил целомудренный Дьюрька.
Елена страшно гордилась, что знает хотя бы начатки английского – но сейчас она скорее была бы готова дорого приплатить, чтобы наоборот перестать понимать вздохи, на плющащей громкости
То ли от этого рябого мерцания, то ли от духоты – из-за все время выхлопывающего откуда-то удушливого, искусственного, голубизной фосфоресцирующего тумана, Елена почувствовала астматический спазм в бронхах.
Стараясь держаться бодро, Елена бросили Дьюрьку на пуфах, и пошла осматривать дискотеку, говоря себе, что надо радоваться, что это круто, что ей должно это нравиться, потому что в ее несчастной стране ничего этого нет. В дверях другого зала ее встретил Кудрявицкий.
– Пойдем чего-нибудь выпьем, – обняв ее, закричал Кудрявицкий ей в ухо, стараясь переорать грохот музыки.
Она быстро прошла мимо, в следующий зал, – где бабец с луженой глоткой из динамиков уже в двадцатый раз предупреждала дружка: «ты знаешь, она немного опасна». А Кудрявицкий приплясал вдогонку, уже источая запах то ли приторного одеколона, то ли пунша.
Озираясь по сторонам, и пятясь от активно вибрирующих человеческих сгустков, она врезалась спиной в Воздвиженского: и впервые со времени приезда в Мюнхен они неловко улыбнулись друг другу – не зная, куда себя девать посреди танцующих тел.
Двое незнакомых немецких парней («геи, кажется, – приставать не будут», – с надеждой успела подумать Елена, не успевая толком разглядеть слева и справа томную, извивающуюся, сильно парфюмированную фиолетовость) схватили ее за руки и потащили в нижний, совсем темный, зал, на серый блестящий танцпол с тусклой подсветкой из пола – а втащив ее в движущуюся гущу, довольные, развернулись друг к дружке, и, игриво копируя жесты друг друга зеркалом, стали симметрично выбрасывать руки вверх, павианьи вибрируя в направлении друг друга бедрами. Из темной массы выскользнуло на секунду лицо Ольги Лаугард, плясавшей бок о бок с размашистой, тициановских форм, гладковолосой немкой Ташей – своей партнершей по гимназии.
Заслышав очередной проигрыш, все немцы завизжали, и упали на пол, расселись в позе лотоса, и, орудуя коленями, как брюхоногие, быстро сгруппировались в круг, и под вступительные ударники начали синхронно хлопать то самих себя, то – своих соседей, то в ладоши, а то по ляжкам – с такой отвратительной слаженностью, как будто годами сидели и репетировали: we will, we will rock you! Клац-клац-клац, стук-стук-стук, буб-бум-бум!
Мутировавшая аллеманда, – с ужасом догадалась Елена.
Синие ромашковые поля. Ромашка размноженной плоти с неприятной цикличностью отрывает самой себе лепестки, вращается, вибрирует, наращивает агрессивные акриловые ногти, сосредотачивается, вызревает – и вдруг атакует из тумана синьки радиоактивной тычинкой – бросок, – и Елена сама оказалась затянута на пол, в эту безумную ромашку: немка Таша вдруг обернулась и, цепко вдернула ее фиолетовым наручником своей толстой руки в экс-белой блузе.
Напротив уже сидела Лаугард. И тоже с остервенением колотила кого ни попадя в ладоши. Елена двигалась в этом кошмарном общем ритме, но одновременно четко наблюдала за собой как будто со стороны, абсолютно выйдя из тела, механически копировавшего одни и те же движения – и видела ромашку сверху. И подумала, что если есть неприятные опыты левитации, то один из них она как раз сейчас переживает.
Большой взрыв – и ромашка разлетелась тысячами распалённых синих миров.
В следующей музыкальной вертикали кто-то вновь тянул ее вглубь танцпола, и она уже не разбирала кто,
Через два танца она перестала контролировать свое тело. Музыка была настолько громкой, что от проходящих сквозь все тело ударных волн звука ее начало мутить.
До безобразного смазливый немец, в не фосфоресцирующей, черной, рубашке с распахнутым воротом, томно уверял Елену, почему-то, что зовут его Моше, и, да, был он в очках, показавшихся надежно интеллигентскими. И, что, да-да, зовут Моше, ты не ослышалась, а родители родом из Тель-Авива, а работают в торгпредстве, а я здесь, в Мюнхене, в университете, а ты какую группу любишь? А я, когда закончу университет, буду певцом. Ну, скажи, скажи, какая твоя любимая группа? Ах, как ты старомодна! Мне это нравится. Я сочиняю стихи – на английском – и музыку! Депеш Мод – мой идол! Вот она – чистая классика! Они – мои гении! Я пишу под них! И – пользуясь предлогом, что Елена не расслышала название группы, – придвинулся уже совсем близко, танцуя с ней в ритм: Пойдем? У меня здесь квартира, совсем недалеко, на M"unchener Freiheit! Знаешь, какая у меня дома классная музыка. Я супер. Хочешь попробовать? Пока не попробуешь ведь не узнаешь! Хочешь? Решайся! Здесь и сейчас! Дай мне свои руки! Ты будешь за рулем. Хочешь? Пойдем?
Своих ответов она уже не слышала, а только его бредовое, как в скверно суфлированных фильмах, и зачем-то с модными, как будто из музыкальной попсы позаимствованными, англоязычными вкраплениями, соло, вползающее в ее ухо вместе с кончиком его языка: Хочешь? Уже становится поздно. Ты знаешь, что я имею в виду. Ну, решайся! Это же так просто! Скажи мне «да», здесь и сейчас. Очки, по мере танца, с Моше куда-то отвяли, как бутафорская карнавальная мистификация. И без стекол его глаза выглядели раскосо-рысьими. И густые, очень густые темные ресницы, на уже запретную дистанцию приблизившиеся к ее глазам, как несытые тычинки анемоны, сокращающиеся и вновь вспыхивающие вместе со всполохами света на танцполе, и опять уже мешающиеся с неимоверной, взрывающей барабанные перепонки, музыкой: Хочешь? Да или нет? Скажи мне да. Скажи да. Now! Und gerade hier!
«Всё. Еще хоть децл цикуты в уши – и привет, Эльсинор», – пронеслось в голове у Елены, – и она сползла в полуобмороке из объятий Моше, плашмя на танпол.
– Да не бойся ты, пей, это вода, – наклонялся над ней, подставляя ей какой-то сомнительный бокал, Моше. И как только она поднялась, взял ее за талию, пытаясь куда-то умыкнуть.
Не говоря ни слова – грубо счищая с себя руки, высвобождаясь из тел вокруг, как от какого-то нароста, требухи, липучего мусора, отдирая себя от сросшейся ритмично циклирующей биомассы, удирая по ступенькам вверх, яростно сбрызгивая из глаз остатки ядовитой синьки на проползающих мимо зомби, Елена пыталась выяснить у недобитых дорогу: Как, пожалуйста? Как пройти через? То есть, инз?
– А ты иди поблюй – легче станет, – обыденным тоном сказал вдогонку Моше. – Иди, я тебя буду ждать.
Рэхьтс, линкс, унд гэрадэаус – навигируя себя в грохоте по выцыганенной, как тайное старинное заклинание, у в меру бухой девицы, словестной карте, на лестнице.
И потом распахнув ногой дверь в туалет, и пробежав мимо умывальников, мельком заметила, что девушка в кожаной безрукавке рассыпала зубной порошок на краю красной раковины и, согнувшись в три погибели, вяло пытается его пропылесосить носом. «Нашла время зубы чистить, дура», – вскользь язвительно отметила про себя Елена – сама себе удивляясь, что еще вообще в состоянии хоть что-то замечать. Ворвалась в последнюю кабинку, заперлась на хлипкую защелку в этот крипт, склеп, скит, прикрыла глаза, чтобы не видеть скальной живописи на древке дверцы, и начала истошно молиться. И дискотечный сортир, с готическим граффити на стенах, стал, вероятно, самым экзотическим за всю историю цивилизации местом аварийного чтения «Отче наш».