Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Напротив лаял и вставал на дыбы рыжий сеттер со специальными помочами и поводком собаки-поводыря для слепых.
– Дэйзи! Прекрати немедленно! Тебя высадят из поезда! – визгливо орала на него вполне зрячая, чало-пегая хозяйка в сером дождевике с мокрым красным кончиком носа. – Высадят! – наклонялась она к псу и трясла на него своей длинной проседью, как ушами; и взирала потом с триумфальным видом на окружающих: вот мол, какого обормота на собственную голову вырастила!
Тот пытался перевизжать ее в ответ, на новом витке.
Вагон был полон.
Не вполне въезжая еще в реальность, и вяло пытаясь
«…выход. Поднять флаг – в знак освобождения. Носовой платок как флаг. Феномен внутренней концентрации – и, как результат, внешнее освобождение».
«При скачке должна быть подготовка и последующее заполнение. Подготовка – противоположное скачку движение. Заполнение – противоположное скачку продолжение. Мелкие длительности не должны встречаться на сильной доле. Ответ в реале, или…»
Она уже, было, хотела сказать: «Отодвиньте палец. Мне не видно дальше за вашей дактилоскопией!» – не веря своим полусонным глазам, что и вправду читает этот чудной текст, звучавший, как будто какие-то шаловливые ангелы передразнивали и пародировали окружающую ее реальность. – И тут чей-то чрезвычайно тонкий нос с нервными крыльями ноздрей (вероятно, всё той же, тетрадной, мужской особи) чуть не клюнув ее, выехал ей на встречную полосу в воздухе и нагло, тихо, безапелляционно, и главное – совершенно безосновательно – заявил:
– Как не хорошо подсматривать!
– А что вы тут разложили свои… тетради! – полусонно попыталась она улыбнуться.
Молодой человек с выпиравшим из-под белой трехкамерной перекрахмаленной рубашки, не вмещавшимся туда, кадыком и прямыми, длинными, крепкой заварки чайными волосами, забранными сзади черной бархоткой в пучок, всем своим долговязым нервно натянутым видом говоря, что ему не до шуток, чуть приподнялся, дорос ветвями до багажной полки и ухватился за зачем-то засунутый туда, и уже конечно же мятый, концертный смокинг; и в этот же миг одним неловким движением освободил в воздухе уцепленную только за уголок передней обложки тетрадь, и та радостно пропорхнула всеми страницами – но сразу же была поймана, как птица, на его отложном манжете: подбросил, заставил сложиться и пружинисто зажал на ней замок кулака; потом все-таки брезгливо взял пиджак за горло, и направился к дверям.
– Грёбэнцэлль, – объявил опять удачно сменивший пол машинист.
Сеттер и седая дама, звонко тявкающие друг на друга, выпрыгнули вместе с Еленой на следующей станции, в Ольхинге; но к сожалению, сразу же нырнули в нору под железнодорожными путями и пробежали в другую часть города, по направлению
Трясясь, скорее от холода, чем от страха, но для храбрости на всякий случай здороваясь за руки с кленами дошкольного возраста, только что высаженными в гуашевые глазки пахучего чернозема, и в спешке перебирая вокруг асфальт и плиты вымершего и вымерзшего города, Елена шагала в космическом одиночестве по темной центральной улице, готовясь свернуть линкс, потом еще раз линкс, потом пронестись гэрадэаус, и затем, шарахнувшись от шороха собственных кроссовок – рэхьтс, и, не попадая зубом на зуб, твердила самой себе: «Это ведь даже удачно, что такой колотун: так я хотя бы до дому дойду, не заснув на ходу! Никаких звонков сегодня Крутакову! И даже никакой ванны! Упаду и усну – как никогда не засыпала!»
Добежав до дому со сказочной быстротой и кошачьей ловкостью, не сбившись на удивление ни в одном повороте, и в темноте сразу опознав белый домишко с приятными фактурными какушками на фасаде, как будто его со всех сторон облепили сыром «Cottage»; она с оливковой беззвучностью вскрыла переднюю дверь выданным ей утром ключом, и тут же моментально нарушила данное самой себе обещание и схватилась греть руки об уютную искусственную шубу телефона. Не зажигая света, на ощупь, пристроилась под горой, на нижних ступеньках лестницы:
– Крутаков, ты не представляешь – в Мюнхене полно дебилов! – будящим саму же себя шепотом сообщила ему она, зажав трубку между плечом и, и так и так падающей, головой.
– Ну уж наверррное не больше, чем в Москве, – обиженно за цивилизованную заграницу отрезал он.
– Да нет! Ты не понял! – чуть проснулась Елена и перехватила даже трубку в руку. – В хорошем смысле дебилов – их возят в колясках, и даже так просто выгуливают. Не знаю, почему-то это трогает. Я никогда такого в Москве не видела.
– Только это не дебилы, а дауны! Ну ррразумеется, дарррагая! А ты что хотела! В совке им же даже ведь паспа-а-аррртов не выдают. Сррразу прррячут в психушку и старрраются как можно быстрррей отпррравить на тот свет – как отходы благоррродной арррийской советской рррасы, – с упреком, как будто это она, Елена, была во всем виновата, заграссировал Крутаков; и тут неожиданно, без всякого музыкального перехода напряженно спросил: – Ты когда уже возвррращаешься?
– Что я, дни считаю, что ли?! – сонно фыркнула она. – Ну, в какой-то из дней на следующей неделе. А что?
Вспыхнул свет. Катарина нависала сверху с лестницы босиком, в пижаме, на одной накрененной ноге, правую ступню косолапо грея на левой, и сползая руками по перилам, вниз головой, с глазами не хуже электрической совушки:
– Ты голодная? Ты замерзла? Развести для тебя асипилини? Сейчас я включу отопление! И ванну обязательно нужно сразу погорячее – я сейчас пущу воду! – сыпала она сверху предложениями, и откровенно суетливо радовалась, сбегая по ступенькам, что эта сумасшедшая не променяла ее на Франкфурт. В который ни сама Катарина, ни ее родители, да и вообще ни один из приличных, уважаемых людей, заслуживающих доверия, которых она, Катарина, знала, сызроду никогда не шастали.