Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Как вкопанные застыли перед жирафами – тот факт, что отделены эти живые замшевые подъемные краны были от дорожки только мелкой канавкой и заборчиком (еще ниже ольхингских), по щиколотку – причем вовсе не по жирафью, а по человечью – потрясал. Перепрыгнуть и в ту и в другую сторону было легче легкого. Баварские мелкие сорванцы, мастерски выдувающие (тут же с грохотом лопающиеся и залепляющие все ноздри и всю морду) розовые шары из жвачки, с рюкзачками за плечами, тоже явно смывшиеся из школы, тут же доказали простоту визитов к зверям – оглянувшись, нет ли поблизости никого из зоо-надзирателей, тут же перемахнули через канавку, и издали пытались прикормить жирафов, суля им непочатые каугуми. Те, однако, были слишком увлечены грациозным общипыванием сена с высоченных четырехметровых классицистических колонн – чтоб не портить осанку и не нагибаться
На контрасте с зоо-гулагом московского зоопарка привольный мюнхенский Хэллабрунн (несмотря на подозрительное название) казался раем.
Дьюрька откололся от всех и подлетел к Елене, наблюдавшей с некоторого отдаления, сзади, как Аня обхаживает Воздвиженского; Дьюрька чокнулся с ней на дорожке, как обычно, с разгону, врезавшись в плечо ее всем телом, отскочил, потом наклонился и жарким шепотом вывалил в ухо:
– В ГДР он родился! Ты представляешь?! По-моему, у него не «русские священники» в роду были! – с особым прононсом, чуть в нос, передразнил он оброненное Воздвиженским в поезде признание. – А ка-гэ-бэ-шники! – ликовал догадке Дьюрька. – Говорю тебе точно! Ка-гэ-бэ-шники! – горячо выпаливал ей по слогам в ухо Дьюрька.
– Перестань ревновать, немедленно! – расхохоталась Елена и крепко уцепила Дьюрьку, как обычно на прогулках с ним, под руку. – Никакие они, наверняка, не кагэбэшники – просто, наверное, очень советские люди…
Деревня гепардов, с заливной лужайкой, отделена была от дорожки, с прогуливающейся по ней компанией, канавкой чуть побольше, чем жирафья – но всего метра два шириной. И этот демократизм радовал уже чуть меньше.
– А их сегодня уже кормили, интересно? – хихикал Дьюрька.
Оставалось рассчитывать только на бюргерскую порядочность крапчатых тварей, и их разборчивость в еде.
Плотное трио Аня-Воздвиженский-Жмых, за ними паж Ксава, и примкнувшие к ним на отдалении – то под ручку, а то – вышибающие друг друга от хохота за бордюр дорожки Дьюрька с Еленой – выгуливая себя мимо странной, вальяжной, животной жизни, казавшейся даже еще свободней, чем жизнь снаружи, в городе – вошли в громадный обезьяний замок.
Внутри, с болезненным интересом приклеилась к толстым стеклам, наблюдая за макаками, группа недоразвитых инвалидов на креслах-каталках – скрюченных так, как будто их изувечил какой-нибудь урод-извращенец Фрэнсис Бэйкон. Один все время что-то рассматривал у себя на сложенных книжечкой ладонях, как будто напряженно читал последние сводки. Второй все время норовил что-то слизнуть с носа, сухого, растрескавшегося, занесенного как будто пудрой Сахары. Третий улыбался так – что даже гримаса скорби казалась бы на его фоне отрадой. Четвертый все время сгонял кого-то со лба, брал лоб на абордаж, и, успешно выполнив операцию захвата, сам себе оттуда подмигивал и подавал знаки рукой. Обесформленные лица, болезненно расплывшийся слюнявый рот, и – всполохами – нехороший интерес в глазах к брачным играм макак за стеклом. Колени, налезающие друг на друга винтом. Умственно отсталые герои Бэйкона общались между собой громкими бессмысленными звукоподражаниями, и мигрировали по всему периметру обезьянника, перевозимые крепкими заботливыми соцработниками.
В коллекции обезьян была произведена некоторая сегрегация: с обеих сторон, во всю высь замка, высились толстые стекла, так что каждый угол обиталища был прозрачен и виден насквозь – слева жили гориллы, справа – макаки; секции были разделены равными долями; а в центре – по справедливости – отвели не менее просторный зал для людей.
И не понятно, на чьи лица было смотреть страшнее: на дебилов, расплывавшихся вязкими дырами мокрых ртов, или на рожи их здоровых шефов – юных рослых русоволосых аполлонов – социальных работников, как в одном инкубаторе выведенных, в модных джинсах с заплатками и с наростами бицепсов под яркими тонкими хлопчатыми джемперами с длинными рукавами – вдруг бросивших
Молодой задумчивый трудолюбивый хиппан-макака по правому борту подобрал под себя солому, сел на нее красной жопой, и, отталкиваясь от пола длиннопалыми руками и ногами, совершал плавный кругосветный круиз по всему вольеру.
Запредельная, вселенская тоска в глазах подавляющего большинства обезьян просто выворачивала душу.
«Никогда, никогда не поверю в этот недоразвитый самооправдательский гнусный миф – что Бог, якобы, сотворил мир таким, каким мы видим его сейчас. Вот он – пункт страшного свидания: поврежденный мир встречается со своим прямым результатом – стенающей и мучающейся невинно тварью. Порабощенной в рабство тлению из-за древнего говенного выбора развращенных людей-недоумков. Вот она вам – зримая душераздирающая плата за ваш блевотный выбор – даже не столь там, за стеклом, как здесь – вот в этих инвалидных каталках. Вот оно – истинное страшное зеркало поврежденного мира: вот эти вот вывернутые, перекрученные похотливые имбецилы в колясках – вот она плата за всеобщий свальный грех мира, который вы от себя в страхе прячете и не желаете на него смотреть. Вот она расплата, цена за продолжение существования вашей гнусной, животноподобной, цивилизации в ее теперешнем виде, которой вы все так кичитесь», – с яростью, от которой, казалось, сейчас срезонируют и разобьются толстые стекла витрин обезьянника, говорила, отвернувшись от людей налево, к гориллам, Елена.
Старый Кинг-Конг грустно сидел на полу с противоположной стороны в углу вольера, депрессивно выковыривал из черного кожаного носа пластилин, и горько, презрительно, безнадежно, душераздирающе вздыхал, глядя на людей за стеклом.
– На физрука похож, правда? На нашего Виталия Даниловича! Только дубинки ему еще не хватает, с которой он за мальчишками на уроках гоняется и по задницам лупит, – заметил подскочивший Дьюрька, встав на колени и фотографируя через стекло мощного гривастого волосатого старика с налезающими на глаза кустистыми черными бровями с проседью, и грозными вывернутыми ноздрями; а потом присел рядом с ним (будучи разделенным лишь стеклом) на пол, пытаясь завести дружбу со школьным физруком хотя бы здесь, когда тот заперт в вольере.
Испугавшись, что Воздвиженский сейчас тоже как-нибудь гоготнет, или хоть микроскопической ужимкой примкнет к всеобщему животному веселью наблюдателей – и тогда она никогда в жизни больше не сможет на него даже взглянуть без отвращения, – Елена крепко схватила его сливочную ладонь и, не оглядываясь, вывела за собой из срама обезьянника на улицу.
Внезапно вышли к людскому тарзаньему аттракциону: чтобы перейти к заманчивой детской фракции зоопарка, где в свободном выгуле предлагалось кормить и тискать зверей – надо было пробалансировать по дивному, шаткому, казалось – бесконечному, пятидесятиметровому, веревочному навесному мостку над водной пропастью.
– Неее… Я лучше по суху пойду, – благоразумно свернул осторожный Дьюрька и деловым быстрым шагом отправился в долгий нудный обход, вместе с бежавшей за ним, как маленький конопатый пятачок за винни-пухом, Фросей Жмых, и мягко, робко вышагивавшим позади Ксавой.
Аня, хоть и без всякого удовольствия, но все-таки, судорожно цепляясь за узловатые бечевочные поручни, по узкому трапу через пропасть перебежала – одновременно, не оборачиваясь, угрожающе фрякая напряженной согнутой спиной:
– Подруга, только не смей раскачивать! Я тебя знаю, падла.
Выпустив руку Воздвиженского, Елена пошла по мосту вперед.
И вдруг затормозив на полпути, на самой середине, резко развернулась и заставила его играть с собой, раскачивать мостик с двух сторон, когда стояли они метрах в трех друг от друга – так что все позвонки деревянного настила ходили ходуном. И замечательно ухало в солнечном сплетении – казалось, что бечевочные поручни сейчас перевернутся и высыпят их обоих за борт. И сказочно, несказанно, до жути наслаждалась она тем, что Воздвиженский абсолютно потерял свой обычный контроль над собой и над гугнивой жизнью: вот он, висит в воздухе лицом к ней – и даже уже не сопротивляется, только придерживается обеими руками за узловатые бечевки, – и опять она со странной ясностью и яростью подумала: «Моя месть миру. Я никому его не отдам. Он будет таким, как я хочу».