Расплетая радугу: наука, заблуждения и тяга к чудесам
Шрифт:
Многие сочтут сам язык наиболее убедительным, как и наиболее явным кандидатом на роль программного спускового механизма увеличения мозга, и я хотел бы вернуться к нему с другой точки зрения. Терренс Дикон в «The Symbolic Species» (1997) использовал схожий с мемами подход к языку:
Не слишком неестественно представлять языки почти так, как мы представляем вирусы, пренебрегая различиями в конструктивным в противовес деструктивным эффектам. Языки — неодушевленные артефакты, системы звуков и каракуль на глине или бумаге, которым довелось проникнуть в деятельность человеческого мозга, копирующего их части, собирающего их в системы и передающего их. Факт, что копируемая информация, составляющая язык, не организована в живое существо,
Дикон продолжает выбирая «симбиотическую», а не вирулентную паразитическую модель, снова проводя сравнение с митохондриями и другими симбиотическими бактериями в клетках. Языки эволюционируют становясь лучше в инфицировании детского мозга. Но мозг детей, этих интеллектуальных гусениц, также эволюционирует, становясь лучше в способности заражаться языком: коэволюция еще раз.
К. С. Льюис в «Bluspels and Flalansferes» (1939) напоминает нам об афоризме филологов, что наш язык полон мертвых метафор. В своем эссе «Поэт» (1844) философ и поэт Ральф Волдо Эмерсон сказал: «Язык — это ископаемая поэзия». Если не все наши слова, то, конечно, большое их число возникло в виде метафор. Льюис упоминает, что «attend» [«уделять внимание»], некогда значило «растянуть». Если я слушаю вас, я протягиваю к вам свои уши. Я «схватываю» вашу мысль, когда вы «охватываете» тему, и «вколачиваете» в сознание ваш «пункт». Мы «переходим» к вопросу, «вскрываем» «направление» мысли. Я преднамеренно выбрал случаи, метафорическая родословная которых недавняя и поэтому доступная. Филологи копнут глубже (понимаете, что я имею в виду?) и покажут, что даже слова, происхождение которых менее очевидно, были когда-то метафорами, возможно, в мертвых (уловили?) языках. Само слово «language» [язык] происходит от латинского слова, обозначающего язык [орган в ротовой полости].
Я только что купил словарь современного сленга, потому что был расстроен, когда американские читатели машинописного экземпляра этой книги сказали мне, что некоторые из моих любимых английских слов не будут поняты по ту сторону Атлантики. «Mug», например, означающее дурак, простофиля или лопух, там непонятно. Вообще я был успокоен, найдя в словаре столько сленговых слов, фактически общепринятых в англоговорящем мире. Но меня больше заинтриговала удивительная креативность нашего вида в изобретении бесконечного источника новых слов и их употреблений. «Параллельная парковка» (Parallel parking) или «перевить свои трубы» (getting your plumbing snaked) для совокупления; «ящик идиота» (idiot box) для телевизора; «положить сладкий крем» (park a custard) для рвоты; «Рождество на палочке» (Christmas on a stick) для высокомерного человека; «никсон» (nixon) для мошеннической сделки; «набитый сэндвич» для полицейского автомобиля; эти сленговые выражения представляют передовой рубеж удивительного богатства семантических инноваций. И они отлично иллюстрируют тезис К.С. Льюиса. Не так ли были созданы все наши слова?
Как с «картами следов», я задаюсь вопросом, то ли способность видеть аналогии, то ли способность выражать смысл в терминах символических подобий другим вещам могла стать критическим успехом программного обеспечения, который продвинул эволюцию человеческого мозга выше порога в коэволюционную спираль. В английском языке мы используем слово «mammoth» (мамонтовый) как прилагательное, синонимичное очень большому. Мог ли произойти прорыв наших предков в семантике, когда какой-то предразумный поэтический гений, изо всех сил пытаясь передать идею «большого», в некотором совершенно другом контексте натолкнулся на идею сымитировать, или нарисовать, мамонта? Могло ли это быть тот род подвижки в программном обеспечении, который подтолкнул человечество к взрыву коэволюции программного обеспечения/аппаратных средств? Возможно, не этот отдельный пример, поскольку большой размер слишком легко передать общепринятым излюбленным жестом хвастливых рыболовов. Но даже это является прогрессом программного обеспечения относительно коммуникации шимпанзе в диких условиях. Или что вы скажете о имитации газели, означающей утонченное, застенчивое изящество девочки в плиоценовом предвосхищении Йейтса: «Две девочки, обе красивые, одна — газель»? Или о разбрызгивании воды из тыквы, чтобы обозначить не только дождь, что почти слишком очевидно, но и слезы, стараясь передать печаль? Могли ли наш отдаленные предки habilis или erectus представить себе — и, что важно, найти способ выразить — образ, подобный «рыдающему дождю» Джона Китса? (Хотя, конечно, сами слезы — нерешенная эволюционная загадка.)
Однако, это возникло, и какова бы ни была его роль в эволюции языка, у нас, людей, единственных среди животных, есть поэтический дар к метафорам: замечать, когда вещи похожи на другие вещи, и использовать эту зависимость как точку опоры для наших мыслей и чувств. Это один аспект дара воображения. Возможно, это было ключевым новшеством программного обеспечения, которое запустило нашу коэволюционную спираль. Мы могли бы представить его как ключевое достижение в программе, моделирующей мир, которое было предметом предыдущей главы. Возможно, это был шаг от ограниченной виртуальной реальности, где мозг имитирует модель того, что ему говорят органы чувств, к неограниченной виртуальной реальности, где мозг моделирует вещи, которых на самом деле там в это время нет — воображение, мечтание, расчет в стиле «что если» относительно гипотетического будущего. И это, наконец, возвращает нас обратно к поэтической науке и основной теме всей книги.
Мы можем взять программное обеспечение виртуальной реальности в наших головах и предоставить ему свободу от тирании моделирования только практичной реальности. Мы можем представить себе миры, которые могли бы существовать, так же как те, которые существуют. Мы можем моделировать возможные будущие, так же как предковые прошлые времена. При помощи внешних воспоминаний и артефактов для работы с символами — бумаги и ручек, счетных досок и компьютеров — мы имеем возможность построить рабочую модель вселенной и гонять ее в наших головах до смерти.
Мы можем выбраться за пределы вселенной. Я имею в виду, в смысле поместить модели вселенной в наших черепах. Не суеверные, недалекие, ограниченные модели, наполненные духами и эльфами, астрологией и волшебством, сверкающие поддельными кувшинами золота там, где заканчивается радуга. Большую модель, достойную реальности, которая упорядочивает, обновляет и умеряет ее; модель звезд и больших расстояний, где благородная кривая пространства-времени Эйнштейна отодвигает на задний план кривую радуги завета Яхве, и обрезает под размера; мощную модель, включающую прошлое, ведущую нас через настоящее, способную простираться далеко вперед, чтобы предложить подробную реконструкцию альтернативного будущего и позволить нам выбирать.
Только люди основывают свое поведение на знании того, что случилось до того, как они родились, и предвидении, что может случиться после того, как они умрут; поэтому только люди находят свой путь благодаря свету, освещающему больше, чем участок суши, на котором они стоят.
Пятно света проходит, но, что ободряет, перед тем как пройти, оно дает нам время, чтобы постичь кое-что о том месте, в котором мы мимолетно оказались, и причину, почему так произошло. Мы одни среди животных предвидим наш конец. Мы также единственные среди животных, способные сказать перед смертью: «Да, это — то, почему стоило жить вообще.»
Ужели не блаженство — умереть, Без муки ускользнуть из бытия, Пока над миром льется голос твой…Китс и Ньютон, слушая друг друга, могли бы услышать пение галактик.